Сколько стоит белая лошадь?
Рассказ.
Мяч был самым обычным и самым красивым. Красно-розовым, с синей полосой посредине.
Он подлетал над полем и, на мгновение задумчиво замирая в самой высшей точке своего полёта, решал – остаться или не остаться в сверкающей синеве, рядом со смеющимися облаками. Затем, затосковав в одиночестве, перемешивая красное, розовое и синее устремлялся вниз.
Туда, где его нетерпеливо ожидали чьи-то руки и задорно-суетливая возня...
…К этому бомжу уже привыкли и не обращали на него никакого внимания, как не обращают внимания на неглубокую выбоину в асфальте. Он был такой же неизбежностью города, как дорожная разметка, памятник поэту, или дешевая кафешка на углу. Безобидный, незаметный, всегда полусонный, но всё же упрямо существующий наравне с остальными. Люди проходили мимо, обтекая место его дневного обитания, будто поток сырого дыма одинокое осеннее дерево.
Лишь некоторые, случайно споткнувшись о кроткий, всепрощающий взгляд, на мгновение останавливались, словно силясь вспомнить что-то важное для себя и суетливо тянулись к кошелькам.
Вспотев от неожиданно нахлынувшего смятения, растерянный прохожий бросал в валяющуюся без призора рыжую шапку десятирублёвую купюру и в панике, стараясь тут же забыть и этот взгляд, и то, что вдруг вспоминалось и начинало тревожно побаливать, торопился дальше.
Бомж, благодарно, хотя и некоторой насмешливой снисходительностью, кивал благодетелю лохматой головой, разглаживал купюру на колене и не торопливо прятал её в старую, коричневого дерматина, записную книжку.
«- Маришке, на пирожное!» - довольно улыбнувшись, бормотал он в рыжую неухоженную бороду и снова погружался в полудрёму.
…Маришка. Единственный человечек, зовущий его, бомжа с почти пятнадцатилетним стажем, Николаем Антоновичем. Тридцатилетняя, беззащитная пьянчужка, которую он по-отцовски любит. Птаха с обломанными крыльями, которая уже не взлетит.
Всё, что худо-бедно связывает его с прошлой жизнью. С радостями её, печалями, и, как оказалось, с беспредметной, бессмысленной суетой.
Глупый он был. Ох, какой глупый! Всё деньги считал. Копил их зачем-то. Зачем? Что осталось? Ни-че-го! Да ничего, по большому счёту, теперь и не надо. Разве что – умереть побыстрее. Да чтобы похоронили не как собаку, а по-людски. С веночком там, с поминками. Вот только!
…Кто вспомнит-то? Может быть, Маришка всплакнёт. А, может – и нет. Ну, умер и умер!
Николай Антонович заворочался, поудобнее устраиваясь на куске картона. Даже удивительно, как он смог дожить до шестидесяти!? До следующей весны ему явно не потянуть.
Сейчас бы! Пока осень в самой красе! Пока не пошли занудные дожди, не покрылась земля унылой глинистой слизью. Пока вырытая могилка, постель, данная человеку на веки вечные, может быть суха и уютна.
- Эй! Дядя! - Из полусонной задумчивости вывели несильные, но настойчивые толчки по ноге.
Бомж нехотя поднял глаза.
Над ним стоял молодой, коренастый, лет тридцати пяти, модно одетый парень. Было в нём что-то знакомое. Что-то, вызывающее тёплые, а потому болезненные воспоминания. Что-то навсегда затерянное.
- Антон? Ты?
Бомж не верил в совпадения. Не верил в судьбу, в её праздники. Разве что в Бога. Да и то - самую малость.
Парень наклонился, цепко глядя в лицо старика.
- Папа…- наконец выдохнул он удивлённо, но уверенно.
Николай Антонович прищурился, внимательно и неторопливо вчитываясь в каждую чёрточку лица молодого человека.
- Антон! Сынок! Значит, всё-таки, ты. А мы тебя похоронили. Давно похоронили!
- Почему ты здесь? Мама где? Сестрёнки? – срываясь, торопливым полушепотом прошептал Антон, будто все силы у него ушли только на то, чтобы как следует рассмотреть старика-бомжа, на лёгкие, истеричные толчки по рваному, не по размеру, ботинку.
Потом, словно опомнившись, спешно и радостно протянул бомжу руку:
- Вставай! Пошли! …Пошли, пошли!
- Куда?
- Мыться, бриться, одеваться! …Но сначала есть! Есть хочешь? Вижу, что хочешь! Вот уж не думал! …Папа! Папочка…- с наслаждением произнёс Антон – Господи! Сколько лет!? А где мама? Сестрёнки? …Папочка!!!
Казалось, он не слышит даже себя. И ответы ему не нужны. Он просто наслаждался произнесением этих давних, отринутых, казалось бы, раз и навсегда, почти забытых слов: «Папа, мама, сестрёнки!». Вспоминал, как нужно складывать губы, когда и в каких местах напрячь голосовые связки, язык, щёки.
И светлел. С каждым мгновением, с каждой произнесённой буковкой святых слов.
…Ресторан, вызывающе-красивый, призывно обтянутый вечерним неоном, был рядом. Его огромные тёмные стёкла великодушно отражали ещё неяркие фонари, сквер напротив и выстроившиеся в парадном строю пучеглазые машины.
- Пошли, пошли! – Антон тянул семенившего рядом старика за шершавый, засаленный рукав, опасаясь, что тот растворится, растает, как это случалось уже много раз.
И тогда снова придётся проснуться, прогоняя мечту и тосковать. Об отце, о сестрёнках, о маме, о тёплом и надёжном доме. Обо всём, что когда-то, по глупости да по молодости, потерял.
Антон положил руку на холодную бронзу и, подтолкнув казавшуюся неприступной и тяжелой дверь ресторана, потянул за собой в конец оробевшего Николая Антоновича.
Хлынувшая атмосфера праздника и праздности давила, заставляя чувствовать собственную ничтожность и неустроенность. Николай Антонович словно посмотрел на себя взглядом всегдашних посетителей заведения.
Ссутуленная фигура; растрёпанные, давно немытые волосы; жалкое, сморщенное в борьбе с непогодой, лицо; серое, грязное пальтишко, бывшее в моде в далёкие семидесятые; просительно сжатая в исхудавшей руке рыжая зимняя шапка.
Николай Антонович готов был сбежать, стыдясь самого себя или заплакать от растерянности и гордости, откровенно любуясь сыном. Его уверенностью, его осанкой, широкоплечей, основательной фигурой и тем, как тот разговаривал с каким-то свадебно одетым хлыщом.
Не разговаривал – приказывал. И приказы эти, отданные тихим, твёрдым голосом должны были быть исполнены в назначенный срок, без пустых отговорок, жалоб и малейших проявлений нерасторопности. В какой-то момент в руке у сына мелькнуло портмоне желтой кожи.
Антон брезгливо передал хлыщу несколько стодолларовых купюр, на что тот, изогнувшись в странном, от пола, поклоне, подчёркнуто вежливо повёл рукой:
- Может, в ВИП пожелайте? Есть свободные кабинеты! У нас там по вечерам весь цвет города собирается!
- Что? – нахмурился Антон, полагая себя униженным.
- Простите! Не хотел вас обидеть! Вы ведь, тоже, как я понимаю, не помидорами на рынке торгуете?
Свадебно одетый хлыщ гаденько, подобострастно улыбнулся и сделал ручкой в сторону Николая Антоновича:
- А этот господин… с вами?
- Со мной! – рявкнул Антон – Допрос окончен?..
И довершил с презрительной ухмылкой сытого тигра:
- Ты булками-то пошевели, братан, пошевели!
…В кабинке почти неуловимо пахло кожей, дорогим одеколоном и ещё чем-то явно незнакомым, но завлекающе-приятным. Николай Антонович присел на краешек дивана, потом, неожиданно для себя осмелев, покачался, пробуя его уютную мягкость и замер, с любовью и восторгом глядя на то, как сын, его сын, его кровиночка, со знанием дела, с этакой показной ленцой, делает заказ.
Как твёрдо, уверенно и небрежно держит коричневую, с золотым тиснением папку меню. И официант, здоровый, симпатичный, молодой парень не просто слушает Антона – внимает, впитывая каждое оброненное слово.
- Пап, ты ещё что-нибудь хочешь? – поднимает на отца взгляд Антон, а во взгляде светится любовь и сыновняя верность.
И так хорошо Николаю Антоновичу, так счастливо! Будто и не было этих пятнадцати мучительных лет. Будто и не он ещё час назад мечтал о смерти, как о единственной оставшейся у него радости.
- Пирожное! С кремом! – откликается старик и замолкает, переполненный гордостью и любовью.
Бесшумно, будто мелькнувшее перед глазами белое виденье из болезненного сна, официант исчезает, чтобы через мгновение появится вновь и молча выставить на зелёную, с прожилками, столешницу что-то в маленьких и больших тарелках. Запахи хорошо приготовленной пищи, настойчивые и густые, плывут над столом, отчего голова Николая Антоновича начинает кружиться, а желудок тоскливо и требовательно сжимается, завывая от желания запихнуть в себя всё, сразу и не разглядывая.
И единственное, что его сдерживает, так это вспыхивающие и тут же гаснущие, грустные вопросы в глазах сына.
Молчит Антон. Думает. И Николай Антонович тоже молчит. Настороженно, с неокрепшей ещё надеждой, с готовностью заплакать. То ли от любви и счастья, то ли от жалости к порушенной жизни своей, то ли ещё от чего-то непонятого и пока неосмысленного…
Антон с неторопливым достоинством пододвинул к себе тарелку и так же неторопливо, без излишней суеты, молчаливо и сосредоточенно приступил к обеду.
Наконец, не выдержав неопределённости давящего молчания, произнёс осторожно, словно хирург, снимающий повязку с гноящейся раны:
- Пап! Ты бы о себе рассказал! О том, что было и что есть!
- А что рассказывать? Нечего рассказывать! Ты, сынок, … - Старик обеспокоено и неловко заёрзал на пригретом диване – Ты лучше сам! О себе! Где пропадал? Столько-то лет!?
Николай Антонович едва не плакал. Каждое произнесённое слово давалось с наслаждением и болью, будто рождалось в это мгновение, сейчас. Будто не знал он этих слов раньше, а если и знал, то забыл напрочь, стараясь избегать их, как избегает человек с умом и опытом, лишней рюмки алкоголя.
Да! Делает алкоголь человека расслабленней, добрей! Но это только внешне. Внутри же, в душе, тот уже начинает загнивать, рассчитывая на допинг. На поддержку.
Сколько лет не произносил он этого заветного слова! …«- Сынок!». Сколько лет не было в его жизни главного, чистого, надёжного, нужного даже приблудной собаке. И где-то уже забрезжила надежда взлететь, уйти, убежать от опостылевшей жизни. Надежда больная, нерасторопная, но сладкая.
Антошка жив! Жив Антошка! Вон он какой, сын! Его сыночек! …Красавец! С деньгами, с положением! И теперь всё, всё, всё, чёрт возьми, будет, должно быть, обязано быть по-другому!
- Ну же! – поторопил старик сына – Ну!
Антон не спеша отложил ложку. И видно было – радуется он, наслаждается эффектом, произведённым на отца, как радовался в детстве, принеся домой пятёрку по ненавистной математике:
- Скитался я! – начал он, обесцвечивая, обезразличивая свой голос, чтобы не вспугнуть отца хвастливым блеском в глазах – С полгода скитался. По сараям, по чердакам! ...Потом? Потом с ребятами познакомился. Хорошие ребята! Надёжные!.. Через этих хороших и сел...
Антон презрительно усмехнулся и закурил:
- Три годика на нарах. От звонка, как говорится, до звонка! Но – повезло! Оказывается, папа, там тоже люди живут! И не все плохие!..
Он снова с жадностью затянулся сигаретой:
- Другие города, другие люди! Всё другое! Сюда приехал.… Думал – домой, а оказалось!…Даже не вериться! Да!.. Помотало…- задумчиво добавил он, откликаясь на какую-то свою, невысказанную мысль – Всех помотало!.. Потом всё просто! Сибирь, золото в Чечню, доллары чемоданами! Зато теперь!.. – Антон откинулся на спинку дивана, любуясь собой – Завод у меня! Ж-Б-И! – Проговорил он раздельно, каждой буковкой подчёркивая превосходство над серым, не понявшим его миром. - По всей России гремим! Так вот!
Мальчишество, обида, непонятость, жалость к себе и…победа сквозили в каждом жесте Антона, в блестящих, чуть навыкате, глазах.
Сотни, тысячи раз, в мечтах он приезжал в родной город! На белом коне, с фейерверком, под восхищенное повизгивание фанфар! Победителем!
Сотни, тысячи раз он одёргивал себя, перечёркивая мечту единственным словом. …Рано!
И вот сейчас, в эту минуту, за этим столом, даже костюм, бессловесная тряпочка, и тот кричал, подчёркивая каждое движение хозяина – смотрите на нас, уважаемые!
Сделали мы вас! Ох, сделали! И ещё сделаем, если нужно будет!
И столько было во всём этом детской беззащитности, наивности, даже театральности, что Николаю Антоновичу, старому бомжу, ненужному, некрасивому, жалкому человечишке захотелось броситься и обнять, защитить сына. Непонятно отчего, но защитить. Согреть, утешить.
- Ты, это! Успокойся! – глотая подкативший к горлу жёсткий комок, выдавил из себя Николай Антонович - Я рад за тебя, очень рад!
- Пап? Ты-то как? Как Любашка, как Наташка? …Мама?
Николаю Антоновичу вдруг ужасно захотелось зачесаться. Какая-то неугомонная вошь, согревшись, впилась в подмышку, требуя от старого бомжа крови и жизни. Он неловко, стараясь, чтобы Антошка не заметил, пошевелился и поднял глаза.
Сын, молодой, красивый, такой близкий и такой ужасающе - далёкий, сидел напротив, ожидая ответа. Волшебного ответа, способного зачеркнуть, перебросив, как тесину через овраг, эти долгие и непростые пятнадцать лет. Но волшебных слов не находилось. Да их и не могло быть:
- Плохо, сын! Всё очень плохо! Настолько, что, кажется, хуже быть не может!
Только сейчас Антон по-настоящему разглядел отцовские глаза. Насколько выгоревшие они, бесцветные, будто сделанные из полупрозрачных холодных стекляшек. Не было в них жизненного азарта, а только усталость и боль. Боль и усталость. А ещё любовь. Космически-безграничная, тоскующая любовь.
- Что сказать? Мать умерла. А Любаша с Наташей .…Даже не знаю, живы ли они. Ты когда исчез, пятнадцать лет назад, помнишь? Так всё у нас под горку и покатилось. Я же тогда охранником работал. Так вот.… Через неделю после того, как ты пропал, фирму ограбили. Что-то около полмиллиона забрали. Я уж не знаю, как и что хозяин решал, да только на тебя подумали. Всё же, в принципе, сходилось! Тебя нет. И ты же знал, где ключи, как сигнализацию отрубить. Да и я заснул в ту ночь. Представляешь!? Никогда на работе не спал, а тут заснул, будто кто по затылку ударил….- Николай Антонович вздохнул, сосредоточил взгляд на какой-то одному ему известной точке рядом с ножкой стола и пренебрежительно махнул рукой – Чего уж там! Дело прошлое! ...А потом – как гнилой мешок прорвало! Пришли ребятки из фирмы. За долгом. Посоветовали квартиру продать! …Очень посоветовали!
- И ты продал?
- А что делать? Любашке – четырнадцать, Наташе - того меньше. А там зверьё! Настоящее зверьё. С ними не договоришься. Изнасиловали бы девчонок, а потом в лесополосе выбросили. И никто ничего бы не нашёл! – Николай Антонович с усилием проглотил режущий горло ком и, с трудом сдерживаясь, чтобы не всхлипнуть, продолжил:
– Мама через год умерла! Не выдержала…. Так тосковала о тебе, так тосковала! ...Сначала-то мы по квартирам съёмным скитались, а потом. …Откуда деньги! С хлеба на воду. …Любашка до шестнадцати доросла, да на заработки подалась. В Москву. Я-то знал, какие там заработки! А осуждать? Осуждать можно, когда жрать постоянно не хочется, да крыша над головой. …Наташу - ту в детдом определили. Хотел как-то сходить, только на кой чёрт я там! А сейчас? ...Выросла давно! Наверное, и не вспоминает. …Да и не надо! Зачем я ей? …Такой!
- А сам?
Старик вздрогнул, словно его застали за чем-то нехорошим, недостойным возраста, мыслей и чувств:
- А что сам? Бомжую вот! Давно…
Николай Антонович замолчал, отрешенно глядя в точку на полу. Там, в коротком ворсе ковра, неаккуратным мусором валялась крошка зачерствевшего хлеба. Он неожиданно вспомнил, что так и не притронулся к стоящим на столе яствам. Аппетит, вызванный запахом пищи, пропал ещё в самом начале разговора. Не до него было.
Бомж с усилием поднял непомерно-тяжёлый взгляд на сына и тихо, боясь, что сын услышит, ответит и, обиженный, уйдёт навсегда, спросил, тщательно пытаясь скрыть свою надежду на благополучный исход:
- Слушай, Антошка! Скажи! ...Только честно скажи! …Это ты тогда…фирму?
Лучше бы Николай Антонович этого не делал! Зачем? Ну, мучил его этот вопрос! Всегда мучил! А теперь-то что? Что измениться?
Сын вздрогнул. Его глаза, как когда-то в детстве блудливо забегали, ища поддержки или сочувствия.
Он торопливо приподнялся, затем снова сел, снова приподнялся, для чего-то схватил со стола ненужную зажигалку, быстро завертел её в руке, раздражаясь, бросил, и пролепетал тихо-тихо:
- Я! …С ребятами!
Потом, поняв всю окончательность ответа, всю жестокость его, заговорил, будто съезжая с ледяной горки, с визгливым отчаянием. Зная, что не сможет догнать, впихнуть в себя ту, предыдущую фразу:
- Но я верну, всё верну! Слышишь, папа! Хозяину фирмы, чёрту, дьяволу! Мы дом купим! За городом! Заживём, слышишь, папа! Как люди заживём! И сестрёнок найду! Слышишь? Всё, всё изменится! Клянусь! Чем хочешь клянусь!
Николай Антонович встал. Не было ни сил, ни эмоций. Разве что безразличие. Тупое и беспросветное.
Что-то сломалось в душе. Навсегда сломалось. Он даже слышал хруст этого раздробленного нечто.
- Пирожное…сколько стоит? – вяло спросил он.
- Что?
Он повторил громче и отчётливей, разделяя каждое слово:
- Пирожное! …Сколько. Стоит. Пирожное?
- Сколько? …Н-не знаю!
Николай Антонович достал деньги и, словно боясь окончательно испачкаться, аккуратно положил их на стол. Затем, мгновение подумав, вынул из бокового кармана пальто горсть мелочи вместе с каким-то мусором, с клочками грязной бумаги и табачными крошками, добавил её к уже лежащим на столе, замусоленным десяткам.
Глухо звеня мелочь катилась по зелёной столешнице, срываясь, падала на пол, и тонула в удушающе-мягком ковре.
Старик забрал пирожное и, не говоря ни слова, вышел на улицу.
«- Только бы сейчас, пока дожди не пошли!» - мелькнула в голове мысль, заставившая поднять глаза к темнеющему осеннему небу. Он разочарованно усмехнулся и шагнул в безликую, вечно спешащую толпу.
…Антон схватил пальто и, торопливо засовывая руки в рукава, выбежал из ресторана. Он ещё видел вдали сутулую, серую спину. Ещё мог догнать, вернуть, и, ползая на коленях вымолить отцовское прощение.
Но ноги не слушались, сделавшись неожиданно несгибаемыми, цементно-тяжелыми. А кричать сквозь чужие спины казалось неприличным и смешным.
Отец уходил, а перед глазами Антона кружилось, раз за разом повторяясь, назойливое виденье.
Зелёная столешница и прыгающая с высоты жалкая десятикопеечная монета.
…Монета, чем-то неуловимо похожая на красно-розовый мяч из далёкого детства.
|