Было это в те далёкие времена, когда Москва была ещё столицей нашей Родины; когда по утрам, народ, от Курил до Карпат, просыпался с боем Кремлёвских курантов; когда каждый из нас считал, что он нужнее там, где тяжело…
Родился я, как раз, на пике всенародного подъёма, у самого порога светлого будущего. Захваченный вихрем грандиозного строительства, не заметил, как вырос, служил, выучился, женился. Стал работать. Сравнительно быстро заметили. Выдвинули. В 25 был уже в обойме активных строителей коммунизма. В президиумах сидел. Народ за собой увлекал. Моральный кодекс соблюдал… Так к тридцати годам, вознесённый «громадьём» общественных планов на заоблачные высоты, перестал видеть отдельное, частное, личное. Дети, друзья, женщины, собутыльники и подруги стали на одно лицо и слились в единую народную массу. Реагировал только на зов партии. Я уже не чувствовал себя винтиком в системе – сам был системой…
Как она зашла в купе, я не видел – листал бестселлер тех лет: самиздатовский экземпляр лекций Карнеги. Ехали мы далеко. Только Москва, с её суетой, осталась позади, она, женщина строгого покроя, но с приветливым лицом, мгновенно организовала нас на походный обед. Супружеская пара это восприняла с энтузиазмом, и, чтобы не выглядеть белой вороной со своими принципами, я послал проводника в вагон-ресторан за коньяком.
За первой и второй мы обсудили текущий момент. А чтобы не углубляться в тему, из которой вряд ли можно было выйти с однозначным мнением, я третий тост предложил за женщин, с красноречием, времён бурной молодости… Супруги вскоре нас покинули, и устроились на верхних полках, чтобы не прерывать застолье на самом его пике. Но это сыграло в другую сторону: лишённый аудитории, я не знал о чём говорить с женщиной, может моих лет, а то и старше, с исключительно правильными манерами. Была бы помоложе, может, и пробудились бы инстинкты юности. Но с вероятной матерью двух детей, а то и бабушкой, заигрывания выглядели бы нелепо. Говорить о детях или внуках я тоже не мог, ибо эта «мелочь» не входила в круг моей ответственности, и встречался я с ними на выходе из детства. Таковы были издержки жизни у активного строителя коммунизма…
Но она мои терзания не заметила, и с властелина толпы и аудитории я превратился в покорного слушателя… Придуманная была её история, или то был крик души, не знаю… Но строить коммунизм она начала раньше меня – со школьной скамьи. Только я успел жениться ещё глупым, в переходном возрасте; тогда и детишки поспели. А она этот период проскочила на организационной работе. Потом, глянув на перспективу с новых высот, увидела завершение стройки в ближайшем будущем, и вся сосредоточилась на этот «последний и решительный бой», после которого…
– Разумное решение, ничего не скажешь, я тоже так поступил бы на её месте. - Думал я тогда. Так поступают и миллионы наших современников, уже в третьем тысячелетии… И не стал бы я ворошить эту историю, если бы не услышал в передаче для школьников интервью с десятиклассницами. В их планах на будущее только у одной был пункт нарожать не менее троих детей. Остальные собирались только «заводить ребенка». Но с обязательным условием: сначала стать на ноги, себя реализовать. Некоторые планку поднимали ещё выше: чтобы и от мужчины не зависеть…
– Но вернёмся к моей попутчице.
Она продолжала исповедь. Строгость в лице и манерах исчезли. Плечи опустились. Спина сгорбилась. Одна шея исправно трудилась, стараясь сохранить гордую осанку, осунувшемуся лицу. Ладони обхватывали стакан, как ребенка. Глаза набухли, рассеянно блестели, и, казалось, тонули в том стакане. Я колупался сувенирным ножиком в ломтике «московской», и не знал, как реагировать… Радость от хорошо обставленной квартиры, со временем переросла в ненависть к её мёртвой лакировке, душевное опустошение от одиночества усугублялось холодной постелью. Но особую боль и тоску вызывали детские голоса… Медвежонка плюшевого купила, но он больше служил хранилищем ночных слёз... - Эту истерику надо было прекращать, и скоро случай представился: по трансляции пошла какая-то какофония. Потянувшись переключить динамик, я пошатнулся, и рукой опёрся на её плечо… Мужская рука на плече женщины, скажу вам, это не рукопожатие соратников по борьбе, причём для обоих… Она мгновенно обмякла, и сползла на постель. Я руку отдёрнул, будто от раскалённой сковородки. Глаза её томно прикрылись, и она часто задышала… Не знаю зачем, но я выскочил в коридор. Коньяк её разобрал, или судьба ею погоняла, меня не интересовало – она была человеком, не вынесшим груз служения народу – нам с такими, не по пути…
Утром я делал вид что сплю, пока она не вышла на своей станции. Уходя, тронула за плечо, и, глядя с укором, сказала:
– Будешь в Саранске, зайди в музей Эрьзи!.. – Гордо развернулась и скрылась за дверью. Я, даже, вслед не глянул… Через полчаса углубился в теорию управления. На другой день уже дёргал рычаги на стройке коммунизма…
Через неделю строительный механизм восстановил свою работоспособность. Командировка закончилась, и я устало улёгся на верхней полке скорого Челябинск – Москва, предупредив проводника, чтобы будил только в Москве… Но не доехал.
Фраза «Следующая Саранск» вошла в сознание как ключ в замок … Что-то шевельнулось… ??? – Вспомнил: томный взгляд, стакан невидимый в женских ладонях, слово «Эрьзя»… Блестящие глаза, и бездна неудовлетворённости… Грудь заныла, а по сердцу полоснули кошки: хоть бы, по голове погладил, дурак!.. Дальше всё пошло на автопилоте...
Столько лет прошло, но по сей день не могу сказать, какая сила меня выперла с прямого поезда до Москвы, на пересадку в Саранске!?.
Осознавать себя, начал беседующим с кассиром, в том самом музее, Степана Эрьзя. Она меня знакомила с правилами поведения, и настоятельно просила надеть на ботинки сменные тапочки, которые и выдавались вместе с билетом. Я особо не упирался, однако, зная, что в подобных заведениях долго не задержусь, нахлобучив их, кое-как, шнурки не стал завязывать, а затолкал вовнутрь…
Смотровой зал открылся ярким светом, сразу за полумрачным фойе – и я опешил: прямо напротив, рядом, слева и справа, на меня смотрели, позировали, со мной флиртовали и игрались чёрные, как смоль женщины, девушки, девочки; их фрагменты… Я застыл. Нет, я не совсем погряз в светлом будущем, чтобы музея не видеть никогда. С женой как-то, и с детьми, в исторический, ходили. Во Львове, студентами – в художественный. В Кишинёве – в музей вин. На Кавказе – след от фундамента крепости, разрушенной А.Македонским. Хоть и не был, но воочию мог себе представить и Греческий зал, по описанию самого А.Райкина. И я с ним согласен: музей на то человеку дан, чтобы в стороне от мирской суеты отдохнуть в обществе предков, почувствовать зов вечности… Понятно, что такое живому человеку долго не выдержать, нервы не железные… Но здесь! Как будто и не было ударной, бессонной недели в командировке… Тело приняло осанку двадцатилетнего. Отдельные члены – готовность шестнадцатилетнего. Глаза стреляли во все стороны одновременно, от этого в голове всё спуталось, завертелось, и плотный туман прервал связь организма с разумом: я носился от фигуры к фигуре, как голый в женской бане.… Сколько длилась мельтешня, сказать не могу но, со временем туман стал рассеиваться, я – чуть дольше задерживаться возле чёрных красоток. И, наконец, возле одной из них прочитал, что это скульптура… Что она из специального дерева, которое топор не берет… Что растёт оно только в Аргентине… Что… Я начал приходить в себя и незаметно перешёл во второй зал.… Здесь, уже обрёл себя полностью. Женских скульптур было не меньше. Формы ещё привлекательнее. Тайна так и выпирала из каждой через край. Но я ходил меж ними степенно с видом работорговца на невольничьем рынке. Местами останавливался, подмигивал. Одну, тайком, по талии пригладил – но, дерево, оно не только в Африке дерево, оказывается – в Америке тоже.… Несмотря на чёрный цвет, однако, холод стал обволакивать душу… В третий зашёл уверенно, с видом народного художника и чувствами королевского евнуха: заметил несколько мужских скульптур, на женских – стал находить изъяны. Понял и природу душевного холода: блеск! Блеск форм, блеск пропорций, блеск гармонии – идеал блестит и манит. Глаз видит и млеет, но твердь и чёрный холод студят душу – как дыхание вечности… – Неужели художник, в этих прекрасных фигурах спрятал, привычный всем образ смерти?.. Вспомнил про нимф, русалок и прочих образов костлявой старухи с косой… В голове стала проскальзывать мысль, что напрасно прервал путешествие, что теперь надо билет искать, что…
Шнурки вылезли из укрытий и волочились за мной метровыми змеями. Но я этого не замечал; да и отвлекаться по мелочам строителю коммунизма не к лицу. А сейчас и подавно: табличка перед глазами указывала, что выход здесь, и я, физически выжатый, как половая тряпка на крыльце казармы, душевно опустошённый – пошёл…
После ярких залов, фойе встретило форменным мраком. Даже остановился, чтобы осмотреться и выявить направление к лестнице. На противоположной стороне заметил светлое квадратное пятно на полу – явный признак лестничного проема на первый этаж…
Но путь к нему преграждала серая, бесформенная масса, внушительных размеров. Со светлого проёма двери никак нельзя было распознать ни само препятствие, ни пути его преодоления. И, я двинулся на него – пригодился опыт туриста: чтобы справиться с преградой, её надо изучить! Коснувшись левой рукой, я намеривался, не отпуская, пройти в одну из сторон, а выход покажется сам… Но руку тут же одёрнул – полоснул тяжелый, мрачный холод. Такое было, однажды, в детстве, когда сунул руку в садок, чтобы погладить рыбок – мерзкий, шершавый холод змеиного тела, катапультой вынес меня на пятиметровый берег. А садок с рыбой доставал уже отец… И, хотя, я уже не ребёнок, но ощущение, скажу вам, не ахти, тем более на контрасте с гладким деревянным бедром… Прикоснулся ещё раз… – Похоже на бетон... Куча бетона посередине фойе!? Может ремонт?.. Пока шла рекогносцировка, глаза стали привыкать к полумраку, и у кучи бетона начали проявляться контуры, формы. Но я был с высокой стороны и ничего не мог понять… Появилась тайна, а кто из нормальных людей не попадётся на крючок загадочности? Глаза уже привыкли, и стало видно, что куча бетона покрыта чёрным, блестящим лаком – ремонт отпал. Двинувшись вдоль кучи, заметил на противоположной стороне, согнутую в колене ногу, наполовину сдвинутой влево. – Интересно!? В это время подошёл примерно до середины, и в бликах от ноги заметил голову, с закинутой за ней рукой. Деталей различить было невозможно, к тому же игра света их скрывала и путала. Завороженный такой пляской, я уставился на подбородок, и пошёл, не глядя ни под ноги, ни на препятствия. Стало видно, что то, не блики были, а пульсировала жилка на шее, удерживающей запрокинутую голову.… Здесь я ничему не удивлялся, ибо разум уже не работал: жилка его отключила. А управляла моим телом неведомая сила… Последним наблюдением была сама шея, плавно переходившая в клокочущий вул… Сам вулкан, я рассмотреть не успел, ибо в этот самый момент, куда-то провалился… Блеск исчез и мгновенно сменился на сияние искр, сыпавшихся с моих глаз. Но ситуация от этого не прояснилась. Наоборот, лоб упёрся в твёрдый предмет, а щёки застряли в шершавой ложбине – боли от удара не чувствовал, но их холод стал приводить меня в чувства. Повернув голову, обнаружил, что вулкан тот у самого носа моего…
Звон бритвенных принадлежностей в портфеле окончательно вернул мне память, и я осознал, что лежу на той самой куче бетона, которую намеревался обойти в потёмках. Ноги были спеленаты, и никак не удавалось их освободить. Правая рука, цепко впилась в ручку портфеля, застрявшего, где-то сбоку, внизу. Другая рука шарила по бетону в поисках удобной опоры, но никак не могла зацепиться за плавные изгибы выступов и впадин. Разум, хоть и вернулся, но понятия не имел, что с хозяином. Пришлось сказать вслух несколько, подобающих случаю, слов… Они, наверное, и подключили служителя музея, что тут же раздался участливый, старушечий голос:
– Вы молодой человек, не волнуйтесь. Здесь, со всеми так происходит…
Дальше я её уже не слышал. Какой дурак! Предупреждали же на входе, что обувь одевать тщательно! Но, кому здравому, скажите, придёт в голову, что в музее могут быть приключения? Ведь, музей – это прошлое, пыль, труха, память. И, чтобы этот прах вертел живым, молодым, здоровым?..
Ноги освободил, вытащив их из ботинок. Невидимая, по-прежнему, старушка продолжала свой участливый монолог. Портфель бросил, но он никуда и не падал… Встал. Осмотрелся. Моя обувь, обвитая шнурками от музейных тапочек, валялась возле бетонной ноги, которую я не заметил, да и не мог заметить, ибо внимание было приковано к … ожившему бетону. А нога то, чуть согнутая, свисала с постамента, и ступней, почти касалась пола: всё понятно – перецепился… Надел сапоги. Шнурки тщательно завязал. Хватил портфель и… отвисла челюсть… Даже, назад попятился. Мелькнула мысль осмотреться – не видит ли кто!? Но, куда там! Прямо за портфелем открылось то, что лучшие сыны человеческие искали веками… Теперь я видел, что ноги те, были не из бетона и на куче бетона, а женские, и принадлежали живой женщине. И не валялись на постаменте, а раскрывали врата жизни – чашу Грааля. Переливы бликов на бетонной поверхности казались истекающими каплями… Жар извергаемый недрами жизни плавил разум, и увлекал тело… Я, сопротивляясь, с последних сил схватился за торчащее колено, и отвёл глаза с этой пасти удава… Чуть выше всё дрожало, нетерпеливой дрожью. Живот, временами, перекатывали волны неги и страсти. Груди… То не груди – два огнедышащих вулкана извергали пламя, в вихре которого застрял мой взгляд, и тянул за собой всего. Невероятная сила столкнула руку с колена, и меня всего понесло в пекло, будто не я то, пару минут назад, там барахтался. Однако повторить прежний грохот не успел: упёршись о постамент коленями, я только на них стал, и, падая, успел выбросить руки вперёд. Вулканы оказались подо мной на уровне шеи, а в глаза упёрся дрожащий подбородок, из-за которого выглядывали знакомые, томные глаза …попутчицы из Москвы. Они были прикрыты, голова запрокинута чуть набок; губы напряженно сомкнуты; шея конвульсивно подрагивала… Всё мягкое, что было на мне, и во мне, приняло твёрдость гранита. Я третий раз за вечер, не мог ни шевельнуть, ни вздохнуть. Глаза как прибитые зависли на подбородке, зачарованные его дрожью… Жар, пыл, тепло – облаками клубились над бетонным телом, всё дальше уводя меня от сознания, и всё глубже погружая в неведомое…
Глазам свет уже не к чему был. Прямо предо мной, на любовном ложе лежала женщина. Лежала живой, со всеми признаками жажды удовлетворения вечного материнского инстинкта, на котором держится жизнь… Лежала живой, но из бетона. Я на неё смотрел, и всё во мне трещало. Стёкла дрожали от моего тяжелого дыхания, но участливая старушенция уже не вмешивалась. Боль в колене стала приводить меня в чувства. Начало доходить; и я осторожно, не отрывая взгляда, приподнялся. Отойдя на шаг, увидел, что всё тело охвачено мелкой дрожью, а над ним, заманчиво клубясь, полыхают волны натурального, женского тепла… Чуть сбоку, на постаменте скромная табличка сообщала, что художник назвал эту композицию «Страсть»…
Я ещё долго стоял, греясь и плавая, в восходящих потоках страсти к жизни. Про поезд забыл. Забыл про «хозяйку», про старушку, про шнурки, про империализм с коммунизмом…
…Стал приходить в себя, в купе скорого Саранск – Москва, когда он был далеко от столицы Мордовии. Купе уже спало. Я сидел и всматривался в чёрную смоль окна, будто кого-то ждал. Редкие фонари мгновенно гасли и исчезали в темноте бесследно, словно навсегда. Я до боли всматривался и старался не моргать – чтобы не пропустить… А они, как появлялись неожиданно, так мгновенно и исчезали. Игра эта продолжалась долго, но в одном месте яркий фонарь появился и никуда не убежал. Я прильнул к стеклу, стараясь охватить всю станцию. Редкие пассажиры засуетились, но среди них не было той, кого я высматривал… Поезд тронулся. Начал разбирать постель, и только теперь заметил, что ушёл из музея в музейных тапочках, тщательно зашнурованных на моих ногах…
|