Спроси Алену

ЛИТЕРАТУРНЫЙ КОНКУРС

Сайт "Спроси Алену" - Электронное средство массовой информации. Литературный конкурс. Пришлите свое произведение на конкурс проза, стихи. Поэзия. Дискуссионный клуб. Опубликовать стихи. Конкурс поэтов. В литературном конкурсе могут участвовать авторские произведения: проза, поэзия, эссе. Читай критику.
   
Музыка | Кулинария | Биографии | Знакомства | Дневники | Дайджест Алены | Календарь | Фотоконкурс | Поиск по сайту | Карта


Главная
Спроси Алену
Спроси Юриста
Фотоконкурс
Литературный конкурс
Дневники
Наш форум
Дайджест Алены
Хочу познакомиться
Отзывы и пожелания
Рецепт дня
Сегодня
Биография
МузыкаМузыкальный блог
Кино
Обзор Интернета
Реклама на сайте
Обратная связь






Сегодня:

События этого дня
20 апреля 2024 года
в книге Истории


Случайный анекдот:
Для съемок обнаженной натуры требуется фотограф, имеющий опыт работы с большой выдержкой.


В литературном конкурсе участвует 15119 рассказов, 4292 авторов


Литературный конкурс

Уважаемые поэты и писатели, дорогие мои участники Литературного конкурса. Время и Интернет диктует свои правила и условия развития. Мы тоже стараемся не отставать от современных условий. Литературный конкурс на сайте «Спроси Алену» будет существовать по-прежнему, никто его не отменяет, но основная борьба за призы, которые с каждым годом становятся «весомее», продолжится «На Завалинке».
Литературный конкурс «на Завалинке» разделен на поэзию и прозу, есть форма голосования, обновляемая в режиме on-line текущих результатов.
Самое важное, что изменяется:
1. Итоги литературного конкурса будут проводиться не раз в год, а ежеквартально.
2. Победителя в обеих номинациях (проза и поэзия) будет определять программа голосования. Накрутка невозможна.
3. Вы сможете красиво оформить произведение, которое прислали на конкурс.
4. Есть возможность обсуждение произведений.
5. Есть счетчики просмотров каждого произведения.
6. Есть возможность после размещения произведение на конкурс «публиковать» данное произведение на любом другом сайте, где Вы являетесь зарегистрированным пользователем, чтобы о Вашем произведение узнали Ваши друзья в Интернете и приняли участие в голосовании.
На сайте «Спроси Алену» прежний литературный конкурс остается в том виде, в котором он существует уже много лет. Произведения, присланные на литературный конкурс и опубликованные на «Спроси Алену», удаляться не будут.
ПРИСЛАТЬ СВОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ (На Завалинке)
ПРИСЛАТЬ СВОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ (Спроси Алену)
Литературный конкурс с реальными призами. В Литературном конкурсе могут участвовать авторские произведения: проза, поэзия, эссе. На форуме - обсуждение ваших произведений, представленных на конкурс. От ваших мнений и голосования зависит, какое произведение или автор, участник конкурса, получит приз. Предложи на конкурс свое произведение. Почитай критику. Напиши, что ты думаешь о других произведениях. Ваши таланты не останутся без внимания. Пришлите свое произведение на литературный конкурс.
Дискуссионный клуб
Поэзия | Проза
вернуться
    Прислал: Владимир Колотенко | Рейтинг: 0.70 | Просмотреть все присланные произведения этого Автора





Август девяносто девятого, осень...



Тебя нет, а без тебя
у меня ничего нет.
(Из разговора).

- Если верить Нострадамусу и всем радио- и телеведущим, как раз в августе девяносто девятого и наступит конец света. Все начнется с солнечного затмения. А ты предлагаешь ехать к морю...
- Ерунда все это,- говорю я,- завтра выезжаем...

Это случилось по дороге домой. Мы провели славные две недели у моря и уже подъезжали к своему городу... Нужно же было проехать более чем полтыщи километров, чтобы это произошло у самой городской черты.
Легкий дождик пробарабанил по крыше и, чтобы смахнуть дрожащие капли с ветрового стекла, достаточно было лишь нескольких вялых движений "дворников".
- Асфальт влажный, будь осторожна, - предупреждаю я, любуясь профилем и ставшей уже привычной сосредоточенностью ее лица, когда она занята чем-то важным.
- Ахха...
Мы с сожалением расстались с райским уголком, где ласковое море дарило нам
блаженные часы счастья, а высокие цепкие вершины гор охраняли его от разрушительных посягательств серых низких туч. Здесь даже небо кажется ухоженным. Все так мирно, сияюще мирно. Все эти дни казалось, что счастье будет вечным.

Ей в июле исполнилось двадцать четыре. Она красива, стройна, длиннонога. Зеленоокая бестия.

Будучи здесь год назад, я не знал никакой Лю.

Я никогда не забуду ее глаза, эти глаза, я забуду ее, но не эти глаза...

- Не гони, пожалуйста, - прошу я, когда она превышает скорость на повороте.
- Ладно.

Особенно я люблю ее кожу, белую-белую, нежную, как пена волн. Когда мы впервые выбрались на пляж, она была словно ангел, с ее божественными плечами и нежными крылышками лопаток. Ее ноги - самые красивые ноги, которые я когда-либо видел. А как она идет! Как она несет свою женственность!

- Загар просто боится меня, я всегда такая белая, просто стыдно.
Ей хочется быть смуглянкой.

Сейчас, когда мы берем очередной подъем, ее цепко ухватившиеся за ленту дороги глаза на фоне загорелого лица кажутся белыми. Словно светлый сланец под водой.
- Надень очки.
- Не хочу.

Надеюсь, белые не от злости.

Ей нравится вести машину, смело бросать ее в погоню за каким-то там "фордом" или "ситроеном". В такие минуты она, как молодая кобылица, с гривой волос, реющих на ветру. Ей не хватает воздуха. Ей не нравится и задница грузовика, который вдруг возник перед глазами, а обойти его не дает встречный поток машин.
- Осторожно...
- Ахха...

На следующее утро после первого солнечного дня я нахожу ее в постели прелестно-нежно-розовой, кораллово-алой. Она вся горит, я вижу ее жаркие плечи, обнажившуюся из-под простыни розовую ножку.
Спящая королева.
Проснувшись, она покашливает и жалуется на боль в горле. Ненакрашенные веки кажутся восковыми, а лицо мертвым, но она дышит.

- А что, и в самом деле Гомер был слепым?
- Да.
- Как же он мог видеть?..
- Он слышал.

Ее любознательности нет предела.

Она могла бы быть историком. Или любовницей Цезаря. Клеопатрой? Нет, только не Клеопатрой.

Я могу дотянуться до нее рукой.
- Вам кофе подавать, миледи?
Она не слышит. Надо видеть ее спящей!

В этом году небо словно прорвало. Уже август, а все еще идут дожди. Разрушительные ливни. Размыты дороги, сорваны мосты, не вызревают персики. И другие неприятности.

Наши две недели тоже были полосатыми: кажется, день будет ясным, солнечным, и вдруг - на тебе! - зловеще мчится черное крыло тучи, крадет солнце. Высверки молний и грохочет так, что можно оглохнуть. Мы хватаем наши вещички и бросаемся наутек вместе с оголтелой толпой пляжников, подгоняемые плетью дождя. Я тяну ее за руку, а ей нравится, когда ее стегают длинные водяные нити. Потом ей нравится слышать, как дождь барабанит по крыше и шепот моих слов у самого ее ушка:
- Знаешь, как я люблю тебя, знаешь...
От этого ее прелестная кожа берется пупырышками.

Ни единому моему слову она не верит.

Вот и сейчас мы въезжаем в полосу дождя.
- Может быть, я сяду за руль?
- Нет-нет! - Она бесконечно счастлива тем, что в состоянии и сама побеждать это нашествие водной стихии. Побеждать - это стиль ее жизни.

Вечерами, когда нет дождя, мы надеваем теплые вещи и бредем на пустынное побережье.
Где-то вдали на берегу мерцают сизые язычки маленького костра, слева светлячок сигареты, а голову задерешь - лучистые шляпки золотых гвоздей, вколоченных в черную твердь неба.

- Правда, что эта белая полоса и есть тот знаменитый Млечный путь?
- Да, тот. Я тебя никогда ни в чем не обманываю.
- Правда?
Она мне не верит.

- Остановись, пожалуйста, - прошу я, когда ехать становится опасно.
- Ни за что.

Ей нравится сидеть вечерами на берегу, накинув на себя шерстяную кофту, обхватив ноги руками и уткнув подбородок в колени. Она может так сидеть часами и смотреть в темноту ночи. Молча. На мои редкие вопросы она не отвечает. Но она слышит, о чем я спрашиваю. Когда меня начинает злить ее безучастное молчание, она произносит:
- Ты же видишь во мне только женщину. Тебе ведь наплевать...
- Мне не наплевать.
Это правда. Да, сейчас, здесь, у моря, я хочу видеть ее только женщиной, желанной женщиной.
- Ты ошибаешься, родная моя, я вижу в тебе не только женщину, но женщиной в тебе я буду восхищаться всегда.

У нее золотисто-каштановые волосы, высокий открытый лоб, красивые большие зеленые глаза, капризно-вздернутый маленький носик и губы… Ее губы – лишенные нежной кожицы дольки зрелого апекльсина, от них невозможно оторваться. В нее невозможно не влюбиться. А эти восхитительные ямки на щеках, когда она улыбается!

Мы на пляже: вершины гор залиты светом, высокие перистые облака, белопенные
волны. Водоворот ее пупка с бусинкой пота, где сосредоточено все солнце юга. Я пишу сухой веточкой на песке: 17.08.99. Набегающие волны нежно смывают мою попытку увековечить и этот день нашего счастья.

- Ах, - сокрушается она, стоя у зеркала вполоборота и смазывая кремом обгоревшие ноги, - мне уже двадцать три, я уже старуха.
О моем возрасте, она ни разу не обмолвилась.

Мы развивали планы на эту поездку задолго до отпуска, тщательно скрывая их от друзей, мечтая о тех сладостных минутах, когда мы будем только вдвоем. Но уже наследующий день после приезда вдруг возникает ссорка. Без всякого повода. Возникает, так сказать, из смеха.
- Ты не поцеловал мне родинку.
- Еще чего...
Это мое "еще чего" сковало все ее движения. Она закутывается в простыню, как в кокон и, не шевелясь, лежит целый час. Больше! Конечно же, я пошутил. Я стою на коленях у постели и сквозь простыню шепчу ей на ушко:
- Я целую ваши руки, завидуя тому, кто целует все то, чего не целую я.
Шепчу и шепчу. Каждую минуту. Целый час.
Она - мертва! Но вся ее кожа, я знаю, в пупырышках…
Я приношу ей кофе.
- Ваш кофе, сударыня.
- Ах!
И глаза ее яснеют.

Я называю ее Лю.

О том, что у нее депрессия, она заявляет на следующий день к вечеру. Может быть, ее развеет теннис? Мы берем ракетки и спешим на корт. Солнце уже скрылось за верхушки кипарисов, ветерок шелестит листьями платанов, вершины гор в дымке. На ней цветастая тенниска, белая спортивная юбка, красная лента украшает лоб. Игра в теннис ее преображает: мягкая и уступчивая, немножко капризная и нерешительная, она становится жесткой и уверенной в своих действиях на корте. Она легка, ловка и проворна. Чего только стоят ее "хэх!" Но я ведь тоже парень не промах. Мне нередко удается удачно сработать ракеткой, и тогда она злится, что не может принять подрезанный мяч. Это меня подзадоривает! Моя тенниска промокла насквозь, пот застилает глаза и, хотя я толстоват и менее проворен, я тоже набираю очки. А ей нужна только победа.
Я готов сегодня же жениться на ней.

- Ты единственная женщина, без которой я...
- Так я тебе и поверю.

На улице она не позволяет мне проявлять никаких чувств. Только дома. А дома забивается в свою раковину.

Как все умные женщины, она не считает себя умной. Ее приводит в восторг беседа с умным человеком. Если же она не находит собеседника умным, она ничем не выдает этой потери.

На протяжении всей поездки я думаю о том, чтобы ничего не случилось.
- Обгони его.
На это она молчит, уцепившись обеими руками за руль и подавшись чуть вперед. Фургон, который еле тянется на подъеме, обдает нас мелкими грязными брызгами. То и дело приходится включать "дворники".
Зачем я тороплю ее?

Она совсем недавно стала говорить мне "ты", но ни разу не произнесла еще "Я люблю тебя". Ни "тебя", ни "вас".

Что значит депрессия? Мне кажется, что сейчас она самая счастливая женщина на свете, потому что рядом с ней я, мужчина, который любит ее бесконечно и нравится ей, я знаю. Она этого не понимает и выигрывает третий сет - 50:30.
Нужно быть совсем слепым, чтобы вбить себе такое в голову: "У нас ведь нет будущего, ты сам сказал". Мало ли, что я сказал. У нас есть настоящее и оно прекрасно.

Когда часам к десяти становится ясно, что день будет пасмурным, мы решаем идти в горы. Какую бы тропинку не выбрал, все они ведут к небольшой белостенной церквушке, царствующей на вершине горы. Бывает, что солнце все-таки пробивается сквозь дыру в чернильной крыше туч, и тогда маковки храма сияют золотом, озаряя все вокруг и радуя глаз. Ночью церковь подсвечивается и кажется, что в черном небе завис инопланетный корабль, а в бинокль посмотришь - сияют купола.
- Невозможно оторвать глаза,- говорит Лю.

Такая разница в возрасте! Преступно даже думать, считает она, что мы можем быть вместе. Люди скажут... Дуреха, она еще в том возрасте, когда мнение других играет решающую роль в выборе ее поступков. Если она в чем-то не права, я тут же прошу у нее прощения и до сих пор удивляюсь тому, что меня раздражает женское несовершенство.

На правой ноге чуть выше колена у нее родимое пятно, которое не загорает и напоминает крестик. Меченая. Бог держит ее под присмотром, но это и мой крест.
- Ой, смотри! - вскрикивает Лю, - радуга...

Разница в возрасте - это, конечно же, помеха нашему будущему. Но не настоящему!

Наконец мы все-таки обходим фургон.

В первый же день южное солнце высыпало на ее лицо целый короб веселых крапинок. Паломничество веснушек. Уже на третий день кожа лица стала смуглой, а кончик носа просто лиловым, зато глаза приобрели цвет небесной лазури.
- Вытаращи глаза, как ты умеешь, - прошу я.
По заказу она ничего не делает.
Когда она таращит свои глазищи, я просто умираю от мысли, что она может принадлежать кому-то другому. Я ревную ее ко всему на свете.

Однажды, когда тучи затягивают небо, мы решаем куда-нибудь поехать.
- Куда?
- Куда хочешь.
Она предоставляет мне право выбора. Она впервые в этом райском уголке, а я горд тем, что подарил ей эту встречу с морем. С запахом хвои. Эти вершины гор.

- Ты превышаешь скорость - видишь знак? - Она не упускает случая указать мне о нарушениях правил движения, - теперь ты обгоняешь справа.
Мне нравится, когда она поучает меня. Поэтому-то я и нарушаю правила.

У нее привычка повторять: "Ну, вот..."
- Лю,- спрашиваю я,- посмотри, пожалуйста, в путеводителе, как называется...
- Мы забыли его дома.
- Ну, вот...

Я знаю, она прилагает неимоверные усилия, чтобы не броситься мне на шею. Чтобы не влюбиться в меня по уши.

Фотография на память у мраморного льва на фоне арабской вязи: "Нет победителя, кроме Аллаха".
- Я хочу быть твоим победителем.
- Только Аллах. Ты же видишь.

Мы едем дальше, она сосредоточенно о чем-то думает. Вдруг смеется.

Иной раз я яростно ревную ее. Становлюсь мелочным и дотошным, я знаю, но удержаться от этого не могу. Она с усердием школьного учителя настойчиво убеждает меня, что сейчас я единственный мужчина, который ей нужен. "У меня есть друзья, а ты - единственный, кому я позволяю..."
Исповедь Пенелопы?

Она не замечает вокруг себя мужчин и не дает повода обратить на себя внимание. С удовольствием выслушивает комплименты в свой адрес, но те, кто их произносит, успеха у нее не имеют. Зато она прикладывает много усилий, чтобы быть красивой в глазах тех мужчин, которые считают ее умницей. Умна ли она? Я никогда не спрашивал себя об этом. Ясно и так.
Иногда мне бывает достаточно слышать ее голос.

Ожерелье из лунного камня, которое я ей покупаю, она обещает никогда не снимать.

Она любит лежать в воде на спине, глядя в высокое небо, а спит - свернувшись калачиком.

- Запомни, я буду любить тебя всегда, какие бы фортеля ты мне не выкидывала.
Она только улыбается. И еще больше задирает и без того уже вздернутый носик.

Это первое наше путешествие и вообще все, что сейчас происходит, для нас впервые: она впервые видит это море, эти горы, впервые узнает, что это дерево называется бесстыдница (платан).
- А название этого поселка в переводе означает "Порыв ветра". Разве ты знал об этом?
- Не-а.
- Ну, вот...

Она говорит меня "ты", без всякой уверенности в голосе, делая паузу перед тем, как это "ты" произнести. Дается ей это нелегко, поэтому она немножко злится. А иногда, набравшись мужества, говорит громко:
- Ты не мог бы не разбрасывать свои вещи по всей комнате!
Она не терпит беспорядка, а когда я спрашиваю, что она называет порядком, она злится еще больше.

По-настоящему в постели, без спешки, без оглядки на будущее, на прошлое, мы тоже впервые. Я просто без ума от ее губ, ее шеи, пупырышек на ее коже. Просто без ума. А она - как пружина. Она не может дождаться, когда все это кончится. Конечно же, все дело во мне.
Дня три или четыре она меня к себе вообще не подпускает. Диктатор, она требует от меня беспрекословного подчинения, присвоив себе роль недотроги. "Ты вчера держался молодцом". Это значит, что для меня вчерашний день тоже пропал. Каннибал в тунике ангельской святости, она поедает меня живьем!

Когда настроение особенно уныло, мы лепим нашу любовь, как попало и, бывает, я пугаюсь, что мой великолепнейший стек ваятеля может меня подвести.

- Ты - чудовище. Не могу же я, глядя на тебя, такую обезоруживающе-прекрасную, с такими пленительными...
- Можешь.

Я, конечно же, бешено злюсь, что она отдается здесь только солнцу: я ведь тоже пылаю жаром и просто лопаюсь от желания обладать ею.
У нее ни в чем, считает она, нет надо мной превосходства и, вероятно, втайне гордится тем, что близка со мной. И все эти ее штучки время от времени удерживать меня на дистанции, являются не чем иным, как свидетельством ее неравнодушия. Кроме того, ей нужны доказательства хоть какой-нибудь власти надо мной. Пожалуйста!
Любуясь ею, я завидую ее молодому задору, тугому тургору ее кожи, свежести ее губ и этим чертикам в глазах, поэтому всегда помню о своем возрасте. Иногда я мирюсь с этим: возраст мужчины в постели, как известно, имеет и свои преимущества. И снова чувствую себя молодым. Живу, конечно, в страхе.
Иной раз своими капризами Лю загоняет меня в тупик. Стою, как Буриданов осел: что предпринять? Мне кажется, что я могу наперед просчитать все ее ходы и хитрости. Она не умеет лгать. Но что она прячет от меня в своем молчании?
- Послушай, - произношу я, снова стоя на коленях у ее постели,- как же ты можешь вить из меня веревки, вампирище...
- Ну, вот... Завтра едем домой.
Назавтра мы спим, пока солнце не запутывается в листьях платана. Затем, как обычно - кофе в постель. О вчерашнем вечере - ни слова.

У нее единственное превосходство надо мной - молодость. И чем дальше мы будем жить, тем больше у нее будет превосходства, а значит и власти. Мы это понимаем прекрасно, но как бы я ни старался, ничего изменить не смогу: время удаляет нас.
Целый день я делаю вид, что злюсь. Молчу. Дуюсь. Играя вечером в теннис, я делаю бешеные удары по мячу и она, конечно же, не в состоянии их отражать. Ей не удается принять ни одного мяча. Это ее огорчает. Несколько раз после таких смертельных мячей она зло смотрит мне в глаза, но я не останавливаюсь. Она бросает ракетку и заявляет: - Завтра едем домой.
- Едем,- соглашаюсь я и знаю, что становлюсь занудой.

И, действительно, придя домой, она собирает сумки. Я помогаю. Жить нам осталось целую ночь и еще завтра несколько часов. Молчание, которое задает мне тысячу вопросов, длится до утра. Мои попытки как-нибудь исправить дело успеха не имеют. Наутро мы уезжаем. Дни, которые казались мне самыми прекрасными днями моей жизни, вдруг оказались потерянными.
- Мы могли бы еще два-три дня...
- Не хочу.

Еще только середина августа, лето в разгаре, а осень уже закралась в наши отношения. К тому же мне жаль потерянного времени. Просто бесконечно жаль.
Мы едем навстречу огромному красному солнцу, застывшему на венце горы. Справа - горизонт в молочно-лиловой дымке.
- Смотри, я дарю тебе и это солнце. Правда, красиво?
Она соглашается:
- Да.

Я съезжаю с верхней дороги еще раз, чтобы показать ей панораму моря и гор, освещенных утренним солнцем. Я уже не первый год любуюсь этим пейзажем. Выхожу из машины и приглашаю ее с собой. Она послушно идет следом по узкой каменистой тропочке.
- Держи,- говорю я,- и широким жестом обеих рук бросаю к ее ногам эти горы, это море, это солнце. Глаза ее сияют.
- Это мне?
Кому же еще! Она счастлива.
Затем мы идем к машине, она говорит:
- Поведу я.
Я не возражаю. Я рад, что у нас еще несколько сот километров впереди. А сколько дней или лет? Мы ведь не решили расстаться навсегда. Это произойдет потом, это ясно. А пока она рядом весело насвистывает модную мелодию.
Только часа через полтора мы въехали под крышу низких туч. Дорога была еще сухой. Затем пробарабанил легкий дождик, когда мы остановились еще раз, чтобы съесть дыньку. Тогда еще ничего не случилось. Она снова села за руль. Чтобы смахнуть дрожащие капли с ветрового стекла, достаточно было лишь нескольких ленивых движений "дворников". Конечно же, она устала. Мне нужно было бы настоять на своем: сесть за руль. Мы вырвались из плена дождя, кое-где сквозь тучи уже пробивались солнечные лучи, но асфальт был еще мокрый, а в тех местах, где вода нанесла полосы грязи - как мыло. На крутом подъеме - крутой поворот. Здесь надо бы ехать на второй, а ей захотелось преодолеть и эту преграду на бешеной скорости. Она прибавила газу, и мы, как волчок, завертелись вдоль дороги. Все произошло в мгновение ока. Я не успел сообразить, что нужно сделать. Она только вскрикнула, оборвав насвистывание. Встречный грузовик заскрежетал тормозами, но намыленная грязью дорога не держала машину. Мы бешено неслись навстречу друг другу. Лоб в лоб. Я успел рассмотреть этот лоб грузовика, крутой, мрачный, мощный... Ну и бычище! Устоять перед таким - об этом даже мысли не мелькнуло. Я видел только эту морду быка и не мог видеть выражения ее лица. Я зажмурил глаза и слышал только ее крик. Потом скрежет, лязг, звон... Когда я пришел в себя, долго не мог осознать, что произошло. Затем попытался повернуть голову. Она сидела, откинувшись на спинку сидения, с открытыми глазами. Солнце ласкало ее золотисто-каштановые волосы, ветерок шевелил их. Только загоревшее лицо было неестественно бледным. Словно с него смыли бронзу загара. Кровь, густая, рубиновая в лучах солнца, звонкая кровь кричала мне, что все кончено. Лунные камешки ожерелья, рассыпались, разбежались со страху…
- Лю, - выдавил я из себя, - Лю, ты...
Зачем? Чтобы убедиться, что ее уже нет?
Затем я услышал голоса и открыл глаза.
Все это мне только привиделось.
Произошло чудо: каким-то чудесным образом в тот момент, когда машины должны были столкнуться лбами, наш автомобиль, вращаясь, как юла, скользнул параллельно грузовику впритирочку, не коснувшись даже краешком, и благополучно сполз в кювет, как сани. Ни царапины, ни вмятины, никакого звона разбитого стекла и лязга металла. Ничего. Все произошло в мгновение ока, машина стояла, как вкопанная, задрав нос на дорогу, мы лежали в креслах, светило солнце, мы видели синее небо, из динамиков саксофон струил нежную мелодию нашей любви. Ничего не случилось. Я смотрю на нее: смугло-серое, просто черное лицо, желто-белые пальцы, намертво уцепившиеся за руль. Такой я ее никогда не видел. Тихонечко, чтобы вывести ее из состояния ступора, я кладу свою ладонь на ее руку, долго держу, согревая своим теплом, затем пытаюсь разжать ее пальцы, приклеенные к баранке. Мне это дается нелегко.
- Лю, - шепчу я, - все в порядке.
Она - мертва. Ни единого движения. Только едва-едва вздымается при вдохе грудь. Затем она плачет. Навзрыд, громко. Это - истерика, обычное дело. Я не успокаиваю ее. Я помогаю водителю грузовика взять на буксир нашу желтую легковушку, вытащить на дорогу, благодарю его, сую какие-то деньги, что вызывает его гнев и поток бранных слов. Наконец, сажусь на придорожный камень, и успокаиваюсь. Ничего не случилось!
- Ну вот, - наконец слышу я ее голос, - просто ужас...
Она тоже приходит в себя, и весь остаток дороги молчит. Курит. Я был свидетелем и, возможно, причиной ее неудачи, ее поражения. Такое не забывается. Ничего не случилось. Но что-то кончилось, я знаю. Все эти две недели, десяток прелестнейших дней моей жизни, я был, как ребенок, счастливейший раб своей любви. Я, не жалея сил, из кожи вон лез, чтобы ей было со мной хорошо. Я старался, как мог.
Теперь я долго не увижу ее.
Затем приду и скажу: "Привет".
Я принесу ей две смолистые сосновые шишки и скажу: "Ты забыла их в машине, держи. Я по-прежнему люблю тебя... ".
Завтра...
А сегодня опять льет, как из ведра. Осень настойчиво заявляет о своих правах. Пусть. Но ей никогда, никогда не забраться в наши души, ведь там всегда будет наш август.

* * *

Как я ни стараюсь, мне не удается укротить свое воображение. Оно настойчиво рисует радужные картины нашей встречи, независимо от моей воли. Я хочу снова слышать ее "Ну, вот...".

* * *

Смерть настигла ее, когда она насвистывала какую-то веселую мелодию, и наступила мгновенно. Перелом костей турецкого седла, обширное кровоизлияние в мозг. Я устал объяснять всем, как все было. Я готов волком выть от горя. Вою! Да, говорю я всем. Да! Я люблю ее и сейчас, и буду любить всю жизнь. И не ваше собачье дело, как могло так случиться... Так случилось. Так было. Было прекрасно. Да!
Говорят, в гробу она лежала, как принцесса. Как они могут такое говорить!
Я не ходил на похороны. Зачем? Ведь ее там не было.
Я вижу ее живой, юной, красивой...
- Зеленоокая бестия, - ору я, - ах, ты, заразище...
Ору!
Она не слышит.
Она никогда больше не улыбнется навстречу моему поцелую.
Сегодня днем по всей территории страны будет наблюдаться солнечное затмение, говорят, что наступит конец света и больше в этом тысячелетии никаких потрясений во Вселенной не предвидится.

"Ну, вот...".







ОСЕЧКА


- Я, знаешь, теперь, извини – олигарх!..
- Ты?.. Да ты пыль!.. Пыль чердачная… (Из разговора)

Перекрестие оптического прицела лениво блуждает по счастливым праздничным лицам моих горожан, вяло качающихся на легкой зыби людского потока. Головы – как плывущие по реке дыни: круглые и овальные, желтые, желто-зеленые, серебристо-серые, выеденные солнцем… Указательный палец левой руки занемел от напряжения, стали слезиться глаза. Я давно заметил: если один глаз начинает слезиться, тотчас слезится и другой, и мишень тут же теряет свои очертания, расплывается в мареве, словно на оптику упала капля дождя. Или слеза. Я смотрю всегда только на то, что приятно глазу. Сейчас я смотрю на ее красивые большие глаза, серо-зеленую радужку, увеличенную оптикой моего прицела и стеклами ее очков в модной оправе. «Paris». Я привез их ей из Парижа, она, помню, бросилась мне на шею и усыпала поцелуями все лицо, глаза, губы... Она давно мечтала о такой оправе с таким модным словом, которая придавала бы ее лицу привлекательный и респектабельный вид. Ты мечтала – пожалуйста! Для меня всегда было наслаждением превращать ее мечты в приятную повседневность и недоступную небесную сказку делать былью.
- Знаешь, мне не хочется…
- Крис,- говорю я,- потерпи, ну осталось совсем чуть-чуть.
Я из кожи лез вон, чтобы каждая ее, даже самая ничтожная прихоть, каждое самое крохотное желание были удовлетворены через край. И что же? Слеза снова туманит мой взор, я закрываю глаза… Я слышу:
- Знаешь, мне хотелось бы…
- Да-да-да, говори, продолжай… Требуй невозможного!
- Нет, я ухожу…

Занемела рука. Разжать пальцы, отвести предплечье в сторону, сжать пальцы в кулак: ну и кулачище!
Жара…

Желание убивать людей появилось у меня не сразу. Я рос старательным любопытным и послушным мальчиком…
Впервые я примерил ружье лет в пять или шесть, оно мне показалось дулом пушки. Я не смог его удержать в руках и дед подставил под ствол плечо.
- Нашел?!. – помню, кричал он.
Я должен был найти в прорези прицела жестяную банку.
- Теперь жми.
Мне нужно было нажать на курок, но он не поддавался усилию моего пальца, и тогда я потянул всеми четырьмя. Банка была прорешечена как сито, а я был признан своим среди молчаливых и суровых людей и причислен к клану охотников. Ружье стало для меня не только средством признания, но и орудием процветания. В олимпийской команде я стрелял лучше всех, но всегда был вторым. Только у людей есть такой закон: лучше не тот, кто лучше, но тот, кто хитрей, изворотливей, сволочней. Эта яростная несправедливость стала первой обидой, посеявшей в моей ранимой душе зерно мести и поселившей в сердце затаенную злость к этому миру. И чем дальше я жил, тем крепче укоренялось зерно, тем сильнее стучало сердце, тем звонче звенел колокол мести. Вскоре меня сделали снайпером, киллером в законе. Замечу, что вообще-то я не заносчив и не страдаю манией величия, но во моих жилах течет теперь ледяная кровь. Тогда я сжег не одну ночь, оправдывая выбор своего жизненного пути. Но никакие оправдания, никакие уловки ума не смогли заглушить звона моего колокола. И хотя мстительность – черта слабого, я нашел в себе силы противостоять этому черному миру зла и насилия простым, почти незаметным способом – едва заметным движением пальца. Сначала я жил, оглядываясь каждую минуту, но вскоре победил в себе страх и стал сильнее самого сильного. Но всегда помнил: чтобы воцарить на земле торжество правды, справедливости и добра, мы, сильные, не должны быть сильнее самого слабого. Конечно же, я испытывал жесточайшие муки, но мои мучения только упрочили во мне веру в необходимости искоренить зло на земле. Закон и порядок – вот мой девиз. Повсеместная справедливость – вот мое кредо. Человечество давно истекло словами, нужно приниматься за дело. И если не ты, решил я, то кто же! С тех пор я смотрю на мир сквозь хрупкую, трепетно-нежную паутину оптического креста, вот уже пятый или шестой год сонно дремлющую на прищуре моего усталого глаза. Шестой или седьмой…

Успех пришел как приходит лето, и не стал, как когда-то хотелось, приятной неожиданностью. Да и что такое успех? Застрелить какого-то гада или пустить кровь какой-нибудь крысе? Я отказался от успеха, как отказываются, повзрослев, от плюшевых мишек и пластмассовых кукол. Не покладая рук, я занялся своей работой и взял себе за правило: если ты уж занят каким-нибудь делом, делай его хорошо. Да, блистательно! Лучше всех, раз ты хочешь быть лучшим. Не покладая ног, я пустился в дорогу за лучшим и, знаете, своего добился. Кто-то играет в карты, кто в рулетку, а я зарабатываю на жизнь выстрелами. Теперь я живу не спеша, без желания славы и жажды всевселенского блеска. Бывают минуты, когда я вынужден за что-нибудь зацепиться, чтобы меня не сорвало с этой планеты, и часто случается так, что приходится цепляться лишь за курок собственной винтовки. Я всегда среди людей, но как волк одинок и ищу утешения в грусти. Да, я праздную свое одиночество, как другие празднуют Новый год или день своего рождения, только без всякой помпезы, тихо, свято, смиренно, не на показ, а в самом себе. Я укоренил в себе одиночество и поселил в себе радость жить в стране без границ, без людей, без злости и зависти, без потерь… Я танцую свое одиночество и пою его, пью его как живительную влагу в знойной пустыне… Я его раб, который свободнее самого свободного из живущих на этой земле.

Теперь ноет поясница. Очень неудобная поза для наблюдения за своими жертвами - сидя в кресле-качалке, ноги на подлокотниках...
И эта жара...

В той далекой и пыльной, холмистой стране мне так и не удалось притушить зуд обид. Я уже тогда взял за правило, что людей нужно всегда принимать такими, каковы они есть, что обижаться на кого бы то ни было – удел горничных и маникюрщиц, но в тот день генерал задел меня за живое.
-Ты должен,- проорал он, потрясая перед моим лицом пистолетом,- убить этого мальчишку! Он твой враг!
Я не верил: ребенок врагом быть не может, и той же ночью прилип глазом к прицелу с прибором ночного видения. Но генерал так и не осмелился высунуть свою башку из люка. Танки прошли бесшумной колонной и, когда пыль улеглась, я не мог удержаться и нашел для занемевшей в патроннике пули мишень – бац! И нестерпимая жажда пули была утолена. Я разнес вдребезги прожектор на сторожевой вышке, чтобы хоть на какое-то время вокруг меня воцарилась спасительная ночь. Не сделай я этого, я хорошо знаю себя, и тогда чередой встают промахи. Вот и сейчас …

Я, как сказано, левша и немножко картавлю, а когда волнуюсь даже заикаюсь. И курю, когда выпью. И вообще во мне многое не как у людей. Я, к примеру, не посадил еще ни одного дерева, не выстроил дом…

Паутина прицела настойчиво выискивает среди множества совершенно невыразительных безмятежно–радостных рож ее озабоченный лик. Господи, как же я знаю этот беспощадно чарующий взгляд ее удивительно-удивленных больших дивных карих глаз, эту беспримерно милую улыбку с веселыми ямочками на щеках, эти чувственные сладкие сочные персиковые губы!.. Господи, как я люблю эти смуглые хрупкие глянцевые плечи, и изящную лозу этих сильных смелых рук, и мягкую нежную шелковистость вон тех пальчиков с розовыми ноготками, и вот этот ветренный поворот круглой стриженной головы, когда она на ходу смотрит в сторону, и излом удивленных бровей, и вот эту родинку на левой щеке и те вот по-детски выпирающие ключицы…
Господи, как же я знаю ее счастье!
Я закрываю глаза, чтобы ее счастье не ослепило меня. Разве я не рад ее счастью? Мы всегда так мечтали о той минуте, когда жизнь одарит нас чудом Неба: вы – одно, вечность – ваша…
Маска не то чтобы отчаяния, но легкой встревоженности, которую я нередко в последние годы замечаю на ее лице, теперь вызывает у меня лишь ироническую усмешку. Нет-нет, я уже не поддамся на эту твою милую, чарующую уловку, которая все эти длинные зимы и весны, осени и годы властвовала над моими чувствами, держа меня в узде праведности, в путах преданности и ожидания чуда.
Тень печали, прикрывшая легкой вуалью твои глаза и теперь спит на твоих ресницах, но уже не заставит меня дрожать от нетерпения - чуда нет. Чуда нет! Его не было и в помине. Я дам тебе краешек чуда, крохотную зацепку, соломинку, нить, чтоб немыслимая лазурь твоих глаз засияла восторгом, чтобы в них поселилась радость. Я дам тебе билет в новую жизнь. Ведь сейчас ты - мертва. В движении твоих губ мне легко угадать слова, с которыми ты обращаешься к Богу. Да, сейчас ты как никогда близка к Небу.

Забегали на левой стопе мурашки – затекла нога… Нужно отложить винтовку, встать во весь рост, присесть, встать, потянуться, встав на цыпочки, поморгать глазами, глядя на весеннее смеющееся солнце, снова усесться в удобное кресло, ляжки на подлокотники, дотянуться до стакана с сельтерской, сделать два-три глотка и – за дело. Еще столько работы! А я не знаю, на ком остановить свой выбор. Иногда мне кажется, что я забрался не в свою песочницу.

Эта пуля, я решился-таки, уже вылетела из ствола и спокойно летит к своей цели, и пока она в полете, пока она между нами и на пути к цели, я закрываю глаза, чтобы движением ресниц смахнуть вызревшие на них слезы. Мне нечего опасаться: ведь она не остановится на полпути, ее не сдует и легкий бриз, залетающий сюда с побережья, не притянет дурацкая улыбка бледной предполуденной луны, вытаращившей на меня свой белый немигающий глаз, моя быстрая пуля попадет точно в цель – как раз промеж голубых бараньих глаз этого кудрявого головоногого моллюска. Я вижу его впервые в жизни, но уже ненавижу. А что если пуля попадет ему в лоб? Вдруг дрогнет ствол. Это уже случается в моей карьере: кажется все как всегда, вдруг – на глаза накатывается неторопливая слеза или дрожит ствол... Но стоит мне движением ресниц смахнуть слезы, стоит пошевелить своими крепкими узловатыми плечамии и я снова готов приступить к делу...
Я выжидаю, чтобы мысль моя, поскольку мы с пулей, как уже сказано, одно целое, не увела пулю в сторону, не остановила ее на полпути. Раз уж пуля выпущена на волю и эта воля для нее тщательно подготовлена, выстрадана и выверена, она должна найти свою цель. Этот долг оправдан всей моей жизнью.
Мы с моей пулей – единое целое, мы как два глаза в поисках небесного света и как два уха в тишине храма, да, мы – свет и тень, светотень Леонардо да Винчи, из которой вырастают все краски жизни, все ее шорохи и победы, и радости, и разлуки…
Друг без друга мы просто ничто, пустота.

Кто мне сказал, что спасение в смерти? Что если он приврал? Люди ведь постоянно врут.

Теперь можно открыть глаза, взять стакан и налить в него свежей сельтерской с колючими пузырьками, сделать глоток, чтобы освежить непересохшее горло. С чего бы вдруг ему пересыхать?
Можно даже на время, пока пуля совершает свой роковой полет, отложить в сторону винтовку. Даже встать и пройтись по комнате. Хотя я знаю, уверен, что она уже давно нашла твердь этого узкого крутого могучего лба моллюска-барана, но мне просто лень смотреть, как там обстоят дела. Мне скучно видеть, как вдруг дернется его голова, как расколется череп, разлетяться в стороны его кости ( пуля разрывная), как выскочившие из него мозги ляпнуться вдруг на бежевые обои, пачкая их в грязнорозовый цвет, как выпадут вдруг из орбит бараньи глаза и тут же лопнут, как водяные шарики от удивления, как застынет от неожиданности черный зев рта, набитого грязью уродливых слов, как…
Скучно все это. Куда приятнее, снова уронив ресницы, впускать в себя маленькие глоточки нежной колючей прохлады, зная, что твои надежные друзья никогда тебя не подведут. Ведь преданнее и надежнее чем пуля среди своих друзей я никого не встречал.

Я не знаю, чем оправдан мой выбор. Я просто знаю, что он верен, знаю и все. Я еще ни разу не ошибся. Откуда мне знать, что он сделан правильно, я не знаю. Я знаю и – все. Как Бог. Господи, помоги мне открыть глаза слепцам, кто не видит истины.

Для меня гораздо приятнее представлять себе, что пуля летит минутами, даже десятками минут, и все это время наслаждаться знанием о их преданности. Это знание вселяет уверенность в том, что мир еще справелив и добродетелен, и что каждому воздастся по делам его. Ведь Вселенная как никто справедлива, и любая добродетель – это попадание в цель, в самую десятку. Это мой удар по врагу. Я же – как никто добродетелен. Я щедро дарю миру добро и не вижу конца своей щедрости. Моя главная боль – спасти мир от уродов. Это как кость в горле…

Я беру фотографии и рассматриваю нашу жизнь. Это наша свадьба, у Крис такое выражение лица, словно она идет по луне, фата немного съехала на бок, зато розы… Господи, какие розы!.. Помню их несли нам целый день, сыпали под ноги… А здесь мы целуемся: горько! Мы красивы и счастливы…

Потом я все-таки беру винтовку, не для того, чтобы выстрелить еще раз, раз уж предыдущий выстрел не дал результата (смешно даже думать об этом!), нет, лишь для того, чтобы все-таки убедиться, что этот бараний лоб моллюска пробит моей крепкой надежной пулей. Разве на этот счет у меня появились сомнения? Удивительно, но я не могу утверждать, что их нет. За последние несколько лет мне пришлось хорошо поработать, было нелегко, и вот эти трудности обусловили небольшие сбои в работе, которые создали новые трудности. Замкнутый круг, требующий и силы, и воли, чтобы его разорвать. Отсюда сомнения.
И вот я снова ощущаю щекой приятный холод прицела, я вижу: моллюск удивлен. И всего-то, и только! Его вытаращенные прозрачно-голубые бараньи глаза широко раскрыты. Впечатление такое, что они впервые увидели свет, новый мир для них высвечен солнцем и они поражены его красками. А лоб цел. Ни следа от пули, ни царапинки. Разве может быть все это приятно глазу? Может!
От такой восторженной откровенности у меня перехватывает дыхание. И я уже знаю, что какое-то время буду во власти инстинкта. Во мне пробуждается точный механизм, машина. Чисто механически, как точнейший автомат, я откладываю в сторону свою труженицу-винтовку, глаза закрыты, дыхание ровно, и своими чуткими пальцами, пальцами слепого, на ощупь, мягко, как кошка, шарю по полу, сантиметр за сантиметром, правее, правее, шарю до тех пор, пока кожей не нащупываю холод металла. И пока я шарю вот так своими чуткими нежными пальцами по полу, яркой молнией снова мелькает мысль: не упрятана ли моя скорострельная винтовка в футляр? Не забыл ли я положить ее рядом на случай, если вдруг понадобится ее надежная горячая очередь? Опять сомнения. Моя забывчивость пугает меня. И только когда пальцы все-таки нащупывают спасительный холод, я перевожу дыхание: не забыл, все в порядке. Теперь машина приступает к делу, исправно работают все механизмы: взвести затвор, патрон в патронник, найти в прицеле
бараний лоб, затаить дыхание (лоб как раз своей скупо съеженной морщинистой, как подсохшее яблоко, кожей угюмо уставился в мой прицел) и мягко нажать на курок. Я даю очередь вслепую. Я жму на спусковой крючок до тех пор, пока в патроннике не остается ни одного патрона. Хорошо, что через наушники не слышно этого грохота (от этого можно было бы сдуреть), слышен Бах... В такие минуты только он и спасает.
Брюхо мира распорото ором точно острым гарпуном, из него вывалены кишки крика и окриков, приказов и приказаний, лязг гусениц и грохот гранат. Если бы по какой-то причине я снял наушники, мне пришлось бы устраивать охоту на эту ужасную какофонию звуков, которую человечество произвело на свет за время своего существования. Мир тишины, шелеста листьев и шума дождя, пения птиц и мелодий свирели давно погребен под обломками человеческого ора.Там, где сейчас обитает рыло человечества с такими лбами, как у моего барана, слышен только вой шакалов, барабанная дробь, только эхо разрывов… Я расстреливал бы каждый такой уродливый звук, не жалея патронов, ни патронов, ни бомб, никаких, даже атомных. Чтобы устроить им всемирный пожар, чтобы рожа этого человечества никогда больше на вылезла из утробы матери-природы. Мир вообще стал кривым, на мой взгляд, и я не знаю с чего все началось. Кто принес нам все эти негаразды и вывертв? Вот какие мысли посещают меня в последние годы, вот почему я беру на мушку такие лбы. Вот почему сомнения одолевают меня: хватит ли на всех патронов и бомб?
Я открываю глаза – лоб улыбается. Господи, как же я наивен: этот лоб не пробить моими пулечками, здесь нужен калибр покрупнее. Ровно три секунды уходит на то, чтобы пересесть к пулемету. Ну-ка, лбище, теперь что ты скажешь. Очередь, еще очередь, я не закрываю глаза, очередь еще и еще… Пули отскакивают от дубового лба, как горох от стены. Вот это мощь, вот это твердь! Я восхищен непробиваемостью этой брони. Ну и лбище! Надо же! У неандертальцев лбы раскалывались от удара дубиной, этот же устоял перед пулеметной очередью. Фантастика! Такими бы лбами забивать в бетонные шпалы стальные костыли на железных дорогах. А ведь все до сих пор считают, что развитие цивилизации приумножает ум на планете. До чего же глуп человек! И еще раз я даю злую очередь, как бы контрольную, чтобы ко мне снова пришла уверенность в своих силах. Сколько же тупой непробиваемой мощи хранит в себе этот низкий, бронированный лоб! Можно представить себе, сколько всякой нечисти хранится за этой броней: тупости, серости, мрака… Я не слышал ни одной светлой мысли когда-либо вырвавшейся наружу из этого черного чугунного черепа. Только гадкая липкая матерщинная грязь несется на тебя из-под копыт его шакальих зубов, цыкающих в черной злобе. Мир чернеет, когда этот беременный вонью и нечистотами рот изрыгает свои оглушительно косноязычные, нечленораздельные звуки Из него несет нечистотами, как из канализационного люка.Он как жопа в поносе, из которой вынули кляп.. И я понимаю: здесь не обойтись без бронебойных. И – никаких промахов. Что ж, к делу! Пулемет в сторону, взять ПТР, бронебойный патрон в патронник, приложить холодное цевье моего старого забытого друга к щеке, найти в прицеле лоб или рот и тихонечко, без всякого рывка, без злобы и почти нараспев, в полной уверенности в своей правоте и действиях, даже прикрыв на мгновенье глаза, да, что называется, вслепую, нажать на курок: бац!.. Что там? Секунду-другую выждать, пока увесистая пуля настойчиво буравит воздух, преодолевая всю эту толщу человеческого ора, а затем со всей силы врезается в бронированную лобную кость предмета моей страсти, взбивая в коктейль угрюмую жижу серого вещества его мозга, и дождавшись, наконец, счастливого момента, открыть глаза: что там? Есть! Так и есть! Все случилось, как я и предполагал, тютелька в тютельку! Пуля, бронебойная пуля, очень точно и со всей тщательностью выбрана мною и верным глазом направлена в цель. Есть! Лоб пробит. Наконец-то! Не расколот, как колется хрусталь или лед, а просверлен пулей, как сверлом, с образованием в кости дыры, величиной с горошину, сквозь которую, я это теперь ясно вижу, как из тюбика мазь для сапог, сочится и лезет тонкая змейка вонючей грязной кашицы. Запаха вони я не чувствую, я знаю.
Итак – есть! Вот и это сделано. Я рад как дитя. Ну, еще бы! Еще одной мразью, да-да-да, еще одной нечистью на земле стало меньше. Кто может осознавать такое без радости? И вдруг мысль, от которой по спине пробежали мурашки: что если бы лоб устоял? От такой мысли не только по спине пробежали мурашки – волосы встали дыбом. Но слава, Тебе Господи! все обошлось, я вижу: вошь мертва. Зло побеждено, вонь и смрад, что источало это отродье истреблены.
И теперь все камни в округе, вся трава и цветы, и деревья и птицы, и дома и люди наконец вдохнут полной грудью, да, облегченно вздохнут и легкие их наполнятся дурманом рассвета, а в глазах бриллиантовым бисером вызреют слезы радости. За это не жалко пуль.

Да кто тебе дал право, иногда спрашиваю я себя, кто дал тебе право вершить судьбы тех, о ком ты не имеешь ни малейшего представления, судьбы людей, народов и рас, человечества и всей нашей Вселенной?! Кто?!. Что нашелся еще один Робин Гуд, еще один Великий Инквизитор? Нет. Просто я чую зло, как волк чует мясо, как акула кровь, как птица тепло, как ваятель камень. Я спрашиваю и не отвечаю. Ясно и без громких слов: моя совесть.
Я санитар мира, чистильщик.

А это наше свадебное путешествие. Это, кажется, Полинезия. Или Гаити. Или Таити… Точно – Таити. Возле хижины Гогена, у ее развалин. А здесь мы…

Моя работа уже много лет была сопряжена с риском для жизни и меня всегда удивляло, почему я до сих пор жив. Я пришел в храм.
- Верен ли твой путь?
- Не знаю, отче…
- Это грех…
- Никто не без греха…
- Я подарю тебе власть без единого выстрела…
- Нет такой власти, чтобы сегодня, сейчас…
- Да, нужны годы, века…
- У меня их нет, мне уже 33.
Нужно перерубить корень зла. Только так можно сохранить колыбель жизни.

Мы в Париже. У Крис на Эйфелевой башне закружилась голова. Это от счастья, пошутил я тогда, она кивнула мне: да…

Участь и этого человеческого стада мною тоже предопределена, поэтому нет необходимости торопиться. Все они сегодня, наконец сегодня (сколько же можно за вами гоняться!), наилучшим образом устроят свою судьбу. Глупые, они еще не представляют себе всей прелести встречи со мной, не знают, что только я разрешу их страсти, освобожу от тяжких оков ответственности перед своими соплеменниками, от цепей совести, которая каждую долю времени стучиться в двери их сердец. Вот и к вам пришел час расплаты: ответствуйте-ка своему народу за все его тяготы и невзгоды!
Я иду медленным шагом вдоль рядов с автоматом наперевес:
кто тут у нас не спрятался, я не виноват. А, привет, Лопоухий Чук! Удивлен? Но чему? Ах, ты, паинька, ах, ты, зайчик… Ты, конечно же, не виноват. Что ты, как же!.. Попридержи глазоньки, чтобы они не выпали их орбит и уйми дрожь в ручонках, пальчики-то дрожат… О! И ты здесь, старый плут, тоже Чук! А этот вот толстоморденький, толстоухонький, и вот этот, хваткий как плющ, и все другие чуки и геки, твердолобы и твердохлебы… Все они, все здесь на одно лицо. Их рожи схожи, как капли мазута, но ни капельки не напоминают собой человеческие лица, куда там! – рожи, хари, свиные рыла с маленькими свиными, заплывшими жиром глазками, с отвисшими свиными подбородками и небрежной щетиной двух-трехдневной небритости, толстоухие, жирноносые, сальногубые и суконные с крысиным оскалом и побитые оспинами как молью, рябые… Рябые и сизые, отмороженные… В жизни не видел таких мрачных рож. Во упыри! Смертоносная паутина лжи и лицемерия затянула их зловонные рты, из которых вырываются наружу глухие нечленораздельные звуки. Это чудовищно! Господи, какими же Ты уродами населил этот мир! Это не люди – нелюди. Вот они захрюкали, засипели, заржали, заблеяли… Слышны и рев, и лай, и шипение. И правда – в них нет ничего человеческого, кроме зловония, которое источают их сальные тела. Как же все-таки отвратительно вонюч человек, хуже козла…
Я их всех ненавижу.

- Крис!..

Я иду теперь твердым широким шагом, автомат наперевес, и черный зрачок ствола сам выбирает себе рожу, что покрасней, поувесистей.
Трататататататататататата-а-а-а-а-а-а-а-а-а-аааааа…
Я сею пули, как сеют пшеницу, широким размашистым жестом, ряд за рядом, чтобы они нашли здесь благодатную почву, заглушив навсегда в этих рядах всходы чертополоха. И поделом вам, хари нелюдей, поделом, отморозки и …
Я вас ненавижу.

Мне незачем объяснять, как так случилось, что они собраны здесь все вместе, в одну, так сказать, кучу и по первому моему желанию в прицеле появляется то один, то другой, то третий, и стоит мне захотеть пустить пулю в лоб какому-нибудь Чуку или Чме и моя прихоть тут же исполняется: бац…
Меня захватывает мысль: что если все они навсегда будут вычеркнуты из истории человечества? Оно станет счастливее? Будет ли оно снова накапливать в себе зло и упадет ли наконец Небо на землю! Воцарится ли торжество Справедливости?
Я не могу ответить ни на один из вопросов, но мне нравится эта идея: что если история человечества лишится всей этой трескотни и человеку не за что будет зацепиться.
О, уроды! С каждым появлением на свет божий кого-нибудь из вашего племени, какого-нибудь горбатого душой или колченогого умом уродца человечество обретает возможность вечного недовольства собой и тогда ему нужны киллеры.

- Крис, постой! Ты куда? Там нет жизни, там смерть…
- Смерть повсюду...

Что есть совесть? Где ее границы, где та точка, за которой она исчезает? «Ты еще мучаешься этими вопросами?» – спрашиваю я себя,- зря, правда, зря. Кому-то может показаться, что я выпил лишнего и мозг мой опьянен жаждой лучника или рыбака. Как бы не так – я трезв как стеклышко. Я и не псих. Никто не может уличить меня в том, что у меня сдали нервы. Я просто-напросто радею за торжество справедливости. Это мои земные хлопоты. И разве я последний мужчина на земле! Одиночество? Об этом не может быть и речи! Я не то чтобы одинокий отшельник, нет, но я очень уединен.
И, откровенно говоря, мне приходится делать над собой усилие, чтобы моя мысль не отправлялась по дороге беспечных скитаний и не сорвалась в пропасть плотских желаний и вожделений.

А здесь мы в Ватикане. Понтифик еще бодр и здоров. Какая у Крис восхитительная улыбка! А какие глазищи! Просто немыслимая лазурь! Я себе еще тоже нравлюсь…
Что это: кто-то ломится в дверь?

Это результат моих кропотливых трудов. Не так-то просто было свалить их всех в одну кучу (куча мала!). Это правда. Пришлось, конечно, попотеть, потрудиться, да, тут уж мой злой гений постарался.
Закрыть глаза, открыть глаза, передернуть затвор…
- Стоп! – говорю я самому себе,- стоп. Передышка!
«Стоп?! Передышка?!» – Это возмущен тот, кто сидит во мне и не дает мне покоя. Какой «Стоп!», какая «Передышка!»? Ты же дал слово! Но кто-то снова шепчет мне на ухо: «присмотрись хорошенько». Да, это опять она, моя соратница и сподвижница, моя совесть. С тех пор, как она свила себе гнездышко в моем сердце, я стал разборчивее в выборе жертв, и уже не палю без разбора в кого попало лишь бы утолить жажду мести, я теперь тщательно оправдываю свой выбор, разговаривая с нею, с собственной совестью, как с вифлеемской звездой. Я, и правда, дал слово быть глухим ко всему, что может мешать мне воцарять справедливость. Пока в корзине не останется ни одного патрона. Слышите - ни одного! Ладно. Кто следующий? Ах, Плюгавый! Словоглот с крысомордым оскалом, худогрудое Чмо, мятый Памперс... Перед этим трудно устоять. И я затыкаю свои уши грохотом выстрелов. Какая сладкая музыка!

И мой генерал, и головоногий моллюск, и стадо властителей с Плюгавеньким во главе – все это так, лишь чердачная пыль. Дело ведь не в том, что они уроды, выродки, гадье и отребье, нет. Все дело во мне. Все дело, конечно, в том, что…

- Крис!..

Да кто ты, кто ты такой в конце-то концов? Кто я? А по-моему я и есть тот самый, которого давно заждались, да, тот самый-самый, самый верный и праведный, самый точный и выверенный, самый что ни на есть чесный и чистый, надежный и безупречный, самый бескомпромиссный, справедливейший из справедливых, самый Страшный, да-да, самый Страшный из страшных – Страшный Суд.
Камень подними – и я там, дерево разруби – я там… Вот так.
Я пришел к вам, как тать. Не ждали? Да, и вот еще что, запомните: в этом своем священном деле я - мастер. Запомните.

Мне ненавистен не только мой современник, но и Одиссей, заставляющий выедать глаза Пенелопе своим ожиданием – бац! И Отелло с тисками своих черных пальцев на белой шее Дездемоны – пожалуйста: ба-бах!... Было бы разумнее расквитаться с самим Шекспиром за все его выдумки и загадки. И Отелло, и Дездемона продержались бы какое-то время. И Ромео, и Офелия, и Джульетта, и Гамлет. А леди Макбет, а Антоний со своей Клеопатрой? И у них был бы шанс.
Но стоит мне закрыть глаза – и их уже нет, а открою – в прицеле уже другой лоб. Чей же это высоколобый череп? Сократ. Ах, Сократ!
Закрыть глаза, открыть глаза, бац, бац, бац… Не оскудел бы запас патронов, не свела бы судорога палец. И не следует торопиться, справедливость очень терпелива, он не терпит суеты.

Нам так и не удалось побывать в Кумранских пещерах. Нет, сказала тогда Крис, Иерусалим не для меня. А вот, лежа в водах Мертвого моря, она читает своего Ронсара. Дался он ей!..

Теперь таинственный и ненавистный квадрат Малевича, задающий мне уйму вопросов, это черное окно, форточка, по сути – дыра, через которую мне предлагают рассматривать мир. Почему квадрат, а не круг? А не ромб или куб, не овал или шестипалая звезда - лапа, в которой легко уместился наш шарик земли? Почему? Почему черный, а не красный, как красное колесо, почему не синий, как губы удавленного, не желтый, как глаза палача или, скажем, не фиолетовый, как нос алкаша? Почему, почему?.. Мне бы больше подошел малиновый, как мазок зари или нежно-розовый – как шеи фламинго. Но не этот ненавистно-призрачно-черный, не коричневый, не голубой и не змеино-жабье-зеленый.
Итак – бац! И квадрату крышка, в самом сердце квадрата – дыра. С вишневую косточку, ( калибр - 7,22 мм). Теперь очередь, но какая! Девять дыр вокруг главной дыры – как сияние славы, круг ровнехонек, как края дыры. Не каждый на такое способен. До квадрата такой слепой черноты труден путь, а до россыпи дыр – короток: бац!.. Экий кураж! Это просто пожар в моей груди!

Но куда, брат, тебя занесло? В самом деле, не пьян ли, не псих? Нет, не пьян, нет, не псих. В мире столько закрученных вывертов и гипербол, столько глупости и простоты – ум кубарем. И на все, я же знаю, не хватит патронов. Поэтому я выбираю главные мишени, превратившие гармонию в хаос. Скажем, Гамлет. Или Матисс. В чем мантисса Матисса, где кончается Джойс? И с чего начинается совесть? И другие вопросы…
Гамлет – маска или порно? Тень игры или верх тревог? Сколько этих Гамлетов бродит по свету? Жизнь – театр, и в каждом из нас сидит Гамлет. И Отелло, и Дон Жуан…
А, да что там – все просто: бац! Гамлет мертв. И никто не встает на его защиту. А этот-то кто, вон тот в точечку или в капельку? Ах, Моне или даже Мане? Нет? Сера? Ах, Сера! Или даже Сезанн! Ах, Сезанн… А мы – тюк его! Бах-бац-бам, тра-та-та,тратата… В каждую точечку, в каждую капельку – бахбацбам… Дзынннь! Просто вдрызг! Что за вкусы, что за выверты. Вы взгляните, взгляните на это! Ах, Саль-ва-тор-да-ли! Ах-да-ах! Да, Дали!.. Что за липкое тесто времени, а корабль что в сетях паутины. Гений пука и помочи мочи.У меня ни капли жалости. Есть еще патроны? А порох? А злость? Есть! Полно! Хватит, хватит, и не надо жалеть…Я-стре-ля-ю-во-все-то-что-мне-не-на-вист-но.

Стопстопстоп, передышка, мир. Лоб мой взмок и ладони влажны… Перекур. Передышка. Пива! Нужен пива глоток. Или рюмочка коньячку. Лечь на спину, ноги выбросить нарастяжку, руки – в бок, веки – напрочь, запечатать, задраить, как люки в танке, темнота, ночь, тишина и покой… Ни единой мысли, ни плохой, ни хорошей, ни шевеления ни одной мозговой извилины, ни ветерка, мозговой штиль, а не шторм, мертвая тишина, мрак вселенского абсолюта…
Ты же пьян, таки пьян!!!
Ничегошеньки! Я?! Ни-ни…
Полежать, поостыть. Так – несколько десятков секунд, три,четыре, пять, шесть, целая минута и вдруг первая тревожная мысль: хватило бы только патронов. Хватит, хватит… Сэкономлю на ком-то, на толстотелом Рубенсе или на тонюсеньком жаленьком Кафке. И на Ге, и на По, можно и на Ги де Мопассане или на Золя, и на Чехове, на Моэме, и на деде Хеме или на Флобере, точно – на Флобере, да, на Густаве – целый диск, можно целый автоматный рог и гранат с десяток, и снарядов ящик, на Флобере, на Сенеке, Канте, Гете и на Руссо, и еще на Гомере, на Гомере – конечно, и на Прусте, но не на Рембо…
А всех этих Толстых, Достоевских и Гоголей, Гегелей и Спиноз, Шопенгауэров и Шпленглеров, Марксов, Энгельсов и их Ко – всех в расход.
Но не трожь Монтеня! И Ларошфуко. Кьеркегор и Ницше? Этих и подавно! А Святой Августин, а Платон и Плотин? Моисей, Соломон, Клеопатра, Таис, Крис?.. Всех – к собачьим чертям! Как только все они стали моей легкой добычей, у меня пропало желание нажимать на курок. Но дело сделано, ничего уже не вернешь.

«Ты волнуешься?» –спрашиваю я себя и сам отвечаю: «Немножко». «Ничего, все волнуются» - успкаиваю я себя.
Пока мне удается немногое, а еще столько нужно успеть…


Я расстреливаю Наполеона и Гамлета, и Дон-Жуана…
Гамлета-то за что? Гаргантюа или Пантагрюэль? Может быть, Рабле? Или Рембо с его неистовым неприятием этого мира?
А Рембрандт, а Эль-Греко? Или, скажем, Лаоокон? Или рококо, Ренессанс?.. Как мне убить рококко? Как мне перестрелять всех impressio и expressio Ван Гога или Гогена, Сера, Сюзанна или того же Матисса с его танцующими головешками? Откуда эти лица берутся, как они попадают на мушку и в поле зрения моего прицела? Это как кадры хроники: Цезарь, Гитлер, Нерон, вдруг Гомер и Руссо... Сумасшедший дом, шестая палата. Я спал?! Ах, я – спал. И все это мне просто приснилось. Сказывается бессонная ночь, ведь работать надо и днем и ночью.
Работать!

- Крис,– ору я,- помолчи, послушай!..
- Не ори так, я слышу, говори…
- Ты-то можешь меня понять, ты же можешь, можешь!..
- Ты – верблюд.
- Я – верблюд!?.
- Тебе никогда, слышишь, никогда не пролезть через игольное ушко.
- Мне не пролезть? Но зачем?
- Твой мозг отягощен местью, как мешок богача золотом.
Сказано так сказано. Сказано от сердца.
- Крис,- шепчу я,- я не верблюд.
- Ты – пустыня.
Ах, эта бесконечно восхитительная, таинственная и загадочная пресловутая женская мужская логика!

Что же мне делать с этой страной? Глобализм! Глобализм не пройдет, решаю я, и беру на мушку Америку.
«Yes it is,- думаю я, - its very well!».
А что делать с плененным Хуссейном? Я ведь еще не знаю, что его вскоре просто повесят.

- Да как же?- не поверят мне,- как можно увидеть вместе Джульетту и Гарри Поттера, Сенеку и Дон Кихота?
Но я же вижу! Я вижу вдруг Паганини, теснящего левым флангом своих пешек самого Каспарова. Гарик растерян, он берет смычок и, как хлыстом, хлопает себя по бедру. Да, дела-а. Вот влип.
И разве можно себе представить Пенелопу мирно беседующую с Отелло за тем столиком, что у самой кромки воды. О чем они спорят? Я вижу, как она улыбается, не сводя своих синих глаз с его белых зубов.
- Я все глаза прглядела,- читаю я по ее губам.
На каком языке они разговаривают?

Я подслушиваю и подсматриваю, выведываю и даже вынюхиваю. У меня, как у собаки, нюх на всякую грязь и на вонь, на предательство и измену, да, на все нечеловеческое, мерзкое, жалкое и гнилое…
Это подло, я знаю. Но я веду себя так, как подсказывает мне мой инстинкт правдолюбца.
Это снова стучат?

- Так что же случилось, Крис?!.

По такому глубокому снегу мне не угнаться за ним. Его зеленая куртка мелькает то слева, то справа и мне то и дело нужно
выискивать его спину среди белых стволов берез, густым частоколом вставших между нами. Лыжи бы, мне бы лыжи сейчас!
Я настиг бы его в считанные секунды! Я стою по колено в сугробе, шапочка сбита набок, лоб взмок, футболка прилипла к спине, а винтовка, кажется тяжелой, как никогда, ствол так и ходит ходуном, мне никак не удается задержать дыхание, пар изо рта, как из трубы паровоза… Секунда, еще секунда, задержать, наконец, дыхание, замереть, левый локоть на выступ таза, правый глаз прилепить к зелени в прицеле…
Господи, как барабанит сердце!
Теперь – едва заметное движение указательного пальца: бац…
Промах! Еще – бац… Промах! Уйдет, уйдет же, негодник!
И чтобы не упустить эту подлую тварь, приходится-таки пристегивать лыжи.

- Ты и меня пристрелишь?- спрашиват Крис.
- Тебя? Как можно? Тебя нет. Живи…
Я всегда успею это сделать.
Она с таким упорством и настойчивостью твердит мне, что она однолюб, что у меня закрадывается подозрение: не однолюб ли она? Я не желаю знать, что будет с нами, когда у меня закончится запас патронов, я знаю только одно: все будет кончено.
Она улыбается, ах эти милые ямочки.

Монета, вывалившаяся из кармана на паркет производит такой звонкий грохот, что я вздрагиваю. Все-таки страшновато строчить без умолку и без разбора. За что-то придется ведь и платить.

Почему наушники сняты? Мир орет точно его режут на части!.. И этот неумолкный стук…

Господи! Еще вчера, чтобы сдать жалкие стекляшки и купить четвертушку хлеба, я ухищрялся отмывать холодной водой бутылку из-под растительного масла, а сегодня имею возможность, прижимая локтем спасительное цевье и ощущая щекой вороненную прохладу прицела, беззаботно жевать терпковато-соленые маслины. Спасибо, Тебе Господи!

А Иисус Христос, а твоя Пирамида Жизни?

Вот бы вишенку в шоколаде!... Или рюмочку рому…
Ну а эти, что выстроились стройными рядами, толстомордые слуги, толстоухие, толстозадые, черноротые, краснощекие… Рыла, да, свиные рыла… Что умолкли, припав к кормушкам, попритихли, пристроившись к заду зад, харя к харе… Эй, вы там!.. Ну-ка вам-ка я поприпудрю ваши пуховые рыльца свинцовым пеплом, вот держите: трататататата-тра-та-тратата… Как, заждались расплаты горькой, кровопийцы, вампиры, гадики, тараканы и пауки? Поделом вам, да, поделом… Все вонь и яд. Я не хочу… Не хочу… Не хочу…
Я хочу жить в стране, где каждый житель поет гимн родины, стоя под ее флагом и тихо шевеля губами.

Ода уродам. Я расстреливаю ее в упор.

Я снимаю наушники и ор мира вонзается в уши: болььььь!..

Стекляные прозрачные шары высоко над их головами - уличные светильники… Бац! Они ошеломлены, все лица подняты вверх, точно впервые увидели НЛО. Тихо, как в немом кино. Когда стекляная крошка накрывает их серебристым снежно-стекляным мерцающим мириадами солнечных снежинок трепетным покрывалом, они вдруг приходят в бешенный восторг, прыгают, орут, как дети, как дети… Бац! И еще один шар разлетается вдребезги…

Вдруг я снова в Иерусалиме! Может быть, здесь я найду правду? Или в Ватикане. Зачем? Я не верю папе.

У меня еще целая корзина патронов, я расcтреливаю вечернее небо, ранние, едва мерцающие зведы, даю короткую очередь по малиновому серпу падающего в ночную бездну тяжелого солнца Раненный закат тихо умирает, а с ним умирает и горечь моих обид.
Умри я сейчас и мир не узнает своего спасителя, а узнав, вываляет в грязи его имя и предаст забвению.

Я снова ищу ее лицо: высокий светлый умный лоб, гордый излом бровей, бесконечная немыслимая лазурь родных глаз, ямочки, ямочки на щеках… Она улыбается. Она улыбается!!!
Затаить дыхание, вжаться щекой в цевье, прищурить глаз, закрепить перекрестие в самом центре лба и сделать едва заметное движение указательным пальцем…
Наушники не снимать!
В патроннике, я знаю, предпоследний патрон. И еще один – про запас, на тот случай если…
Никаких «если»!
Ну же!
Я жму на курок что есть силы! Но нет! Ничего! Ни высверка из ствола, ни отдачи в плечо, ни шороха, ни звука…
Неужели осечка?! Значит – промах, крах… Но вдруг – темень, ночь. Я погружен в темноту, как в преисподнюю ада. Что, что случилось?! Ни звука в ответ. Тишина. Жуть. Мне страшно шевельнуться, страшно закрыть глаза. Я сдираю с ушей наушники, но от этого в моем оптическом прицеле не становится светлее: там – ночь, тьма, ад кромешный. Я не могу взять в толк: я мертв, умер? Где-то ухает молот, визжат тормоза, и вскоре я слышу, как капает вода в ванной, затем слышу собственное дыхание… И этот неумолкный стук!..
Жизнь продолжается. А я сижу в темноте и не предпринимаю никаких попыток что-либо изменить. Наконец щелкает замок входной двери, а за ним выключатель. Света нет.
- Кто-нибудь в доме есть?
Крис! Вернулась!
- Да,- произношу я,- есть.
- Почему ты сидишь в темноте?
- А,- с досадой произношу я,- опять свет отключили…
Я снимаю свою натруженную ладонь с мышки компьютера, закрываю теперь без всякого страха глаза, надо же им дать передышку, и спрашиваю:
- Ты вернулась?
- А ты все стреляешь?..
- Без этого наша жизнь не была бы наполнена счастьем…
- Лучше бы ты…
Лучше?!! Разве может быть что-нибудь лучше?
Я молчу. Я жду, когда снова дадут свет, ведь у меня еще столько патронов! И еще один, про запас…
Когда в дверь снова стучат, я тянусь рукой к настоящему автомату, ощущаю его металлическую прохладу, мягко передвигаю рычажок предохранителя в нужное положение… Тссс-сс-с-с…
Где-то ухает молот, забивают сваи, строят дом… Вскоре посадят деревья, разобьют цветник…
Живут люди, жить им нравится...
Живите… не жалко…
Но бывает на тебя вдруг такое находит, вдруг такое наваливается!.. Ты притиснут, прижат! И терпение лопается… Вот и ищешь спасения: за что зацепиться?! За спасательный круг, за соломинку… Или за курок?
И эта жара, жара!..
В паутине прицела теперь я вижу…







ВЕСЕННИЕ ЗАБАВЫ


Я помню, мне было лет пять или шесть, и это было весной и, кажется, в субботу, мы играли у ручья... По уши в грязи, конечно же, босиком, с задиристыми блестящими глазами, вихрастые мальчуганы, мы строили плотину. Когда перекрываешь ручей, живую воду, пытаешься забить ему звонкое горло желтой вялой мясистой глиной, которая липнет к рукам, вяжет пальцы и мутит прозрачную, как слеза, нетерпеливую воду, кажется, что ты всесилен и в состоянии обуздать не только бурный поток, но и погасить солнце. Я с наслаждением леплю из глины желтые шарики, большие и маленькие и бросаю их что есть мочи во все стороны, разбрасываю камни, и в стороны, и вверх, и в воду: бульк!.. У меня это получается лучше, чем у других. Гладкая вода маленького озера, созданного нашими руками, пенится, просто кипит от такого дождя, и я уже не бросаю шарики, как все, а леплю разных там осликов, ягнят, птичек... Особенно мне нравятся воробышки. Закусив от усердия губу и задерживая дыхание, острой веточкой я вычерчиваю им клювы, и крылышки, и глаза. Не беда, что птички получаются без лапок, они, лапки, появятся у них в полете, и им после первого же взлета уже будет на что приземлиться. Несколькими воробышками придется пожертвовать: мне нужно понять, как они ведут себя в воздухе. Никак. Как камни. Они летят, как камни, и падают в воду, как камни: бульк! Это жертвы творения. Их еще много будет в моей жизни. Надо мной смеются, но я стараюсь этого не замечать. Пусть смеются. Остальные двенадцать птичек оживут в моих руках и в воздухе, и воздух станет для них родной стихией. А мертвая глина всегда будет лежать под ногами. Мертвой. В ней даже черви не заведутся. Наконец все двенадцать птичек вылеплены и перышки их очерчены, и глаза их блестят, как живые. Они сидят в ряд на берегу озера, как живые, и ждут своей очереди. Я еще не знаю, почему двенадцать, а не шесть и не сорок. Это станет ясно потом. А пока что, я любуюсь своей работой, а они только подсмеиваются надо мной. Это не злит меня: пусть. Мне нужно и самому подготовиться к их первому полету. Нужно не упасть лицом в грязь перед этими неверами. Чтобы глиняные комочки не булькнули мертвыми грузиками в воду, я должен вложить в них душу. Надо сказать, что весенние воробышки, вызревшие из глины – это моя первая любовь! Я беру первого воробышка в руки, бережно, как свечу, и сердце мое бьется чаще. Громко стучит в висках. Я хочу, чтобы эта глина потеплела, чтобы и в ней забилось маленькое сердце. Так оно уже бьется! Я чувствую, как тяжесть глины приобретает легкость облачка и, сжимая его, чувствую, как в нем пульсирует жизнь. Стоит мне только расправить ладони,- и этот маленький пушистый комочек, только-только проклюнувшийся ангел жизни устремится в небо. Я разжимаю пальцы: фрррр! Никто этого "фрррр" не слышит. Никто не замечает первого полета. Я ведь не размахиваюсь, как прежде, чтобы бросить птичку в небо, и не жду, когда она булькнет в воду, я только разжимаю пальцы: фрррр! Я не жду даже их насмешек, а беру второй комочек. Когда я чувствую тепло и биение маленького сердца, тут же разжимаю пальцы: чик-чирик! Это веселое "чик-чирик" вырывается сейчас из моих ладоней, чтобы потом удивить мир. Чудо? Да, чудо! Потом это назовут чудом, а пока я в этом звонком молодом возгласе слышу нежную благодарность за возможность оторваться от земли: спасибо!
Пожалуйста...
И беру следующий комочек. Все, что я сейчас делаю - мне в радость. Когда приходит очередь пятого или шестого воробышка, кто-то из моих сверстников, несясь мимо меня, вдруг останавливается рядом и замерев, смотрит на мои руки. Он не может поверить собственным глазам: воробей в руках?!!
- Как тебе удалось поймать?
Я не отвечаю. Кто-то еще останавливается, потом еще. Бегающие, прыгающие, орущие, они вдруг стихают и стоят. Как вкопанные. Будто кто-то всевластный крикнул откуда-то сверху всем: замрите! И они замирают. Все смотрят на меня большими ясными удивленными глазами. Что это? - вот вопрос, который читается на каждом лице. Если бы я мог видеть себя со стороны, то, конечно же, и сам был бы поражен. Нежный зеленовато-золотистый нимб вокруг моей головы, словно маленькая радуга опоясал ее и мерцает, как яркая ранняя звезда. Потом этот нимб будут рисовать художники, о нем будут вестись умные беседы, споры... А пока я не вижу себя со стороны. Я вижу, как они потихонечку меня окружают и не перестают таращить свои огромные глазищи: ух ты! Кто-то с опаской даже прикасается ко мне: правда ли все это? Правда! В доказательство я просто разжимаю пальцы.
" Чик-чирик..."
- Зачем ты отпустил?
Я не отвечаю. Я беру седьмой комочек. Или восьмой. Они видят, что я беру глину, а не ловлю птиц руками. Они это видят собственными глазами. Черными, как маслины. И теперь уже не интересуются нимбом, а дрожат от восторга, когда из обыкновенной липкой вялой глины рождается маленький юркий звоночек:
- Чик-чирик...
Это "чик-чирик" их потрясает. Они стоят, мертвые, с разинутыми от удивления ртами. Такого в их жизни еще не было. Когда последний воробышек взмывает в небо со своим непременным "чик-чирик", они еще какое-то время, задрав головы, смотрят завороженно вверх, затем, как по команде бросаются лепить из глины своих птичек, которых тут же что есть силы бросают вверх. Бросают и ждут.
"Бац, бац-бац... Бульк..."
Больше ничего не слышно.
- Послушай,- кто-то дергает меня за рукав,- посмотри...
Он тычет в нос мне своего воробышка.
- Мой ведь в тысячу раз лучше твоего,- говорит он,- и глазки, и клювик, и крылышки... Посмотри!
Он грозно наступает на меня.
- Почему он не летает?
Я молчу, я смотрю ему в глаза и даже не пожимаю плечами, и чувствую, как они меня окружают. Они одержимы единственным желанием: выведать у меня тайну происходящего. Я впервые в плену у толпы друзей.
А вскоре их глаза наполняются злостью, они готовы растерзать меня. Они не понимают, что все дело в том, что... Они не могут допустить, что... У них просто нет нимба над головой, и в этом-то все и дело. Я этого тоже не знаю, поэтому ничем им помочь не могу. В большинстве своем они огорчены, но кто-то ведь и достраивает плотину. Ему вообще нет дела до птичек, а радуги он, вероятно, никогда не видел, так как мысли его увязли в липкой глине. Затем они бегут домой, чтобы рассказать родителям об увиденном. Они фискалят, доносят на меня и упрекают в том, что я что-то там делал в субботу. Да, делал! Что в этом плохого? И наградой за это мне теперь звонкое "чик-чирик". Разве это не радость для ребенка?
Им это ведь и в голову не может прийти: я еще хоть и маленький, но уже Иисус…



ДИКИЙ МЕД ТВОИХ ГУБ...


- И что же стало причиной этой трагедии?- спрашивает Ли.
- Мало ли что может послужить причиной,- говорит он,- ревность, например...
И рассказывает, как было дело.
- Некий пасечник,- говорит он,- сорока семи лет, известный среди друзей, как человек благонадежный, беспримерно добрый, а в чем-то даже робкий и милый, совершил поступок. Пасечником он стал не шутки ради, а разуверившись в порядочности людей, которые его, деятельного и признанного ученого, окружали в течение многих лет. Будучи рафинированным интеллигентом, чудом сохранив честь и достоинство, он уже годам к сорока нажил себе преждевременные седины и неизлечимый тик, а в желудке язву и, решив, что с него довольно, сделался пасечником.
Он бросил все: шумный город, квартиру, бросил жужжащую по любому поводу жену и со своей ученицей, страстно в него влюбленной, бежал куда глаза глядят.
Пасека была огромной, стояла то среди луговых трав, то на лесной поляне, у них был дом, срубленный из запашных сосен, ружье, пес без привязи...
Однажды Клим поехал в город, шел дождь, он долго бродил по знакомым улицам, не решаясь зайти ни к себе домой, ни в НИИ, где прошли лучшие его годы и, когда уже ехал домой, сидя в автобусе, решил для себя - кончено! Переночевав на каком-то знакомом сеновале, он продрог до последней косточки, но не заболел и этому был рад: есть еще порох в пороховницах! Пришел утром домой веселым, до восхода солнца. Едва скрипнула половица, жена выскочила навстречу и со слезами на глазах бросилась ему на шею, успев даже в предрассветных сумерках рассмотреть в его глазах не то чтобы грусть, нет, какую-то желтую тень смирения.
А ей достаточно было уже того, что он снова рядом. От внезапно нахлынувшего счастья Клим крепко прижал к себе милое, молодое тело жены, закрыл глаза и сжал веки, чтобы удержать слезы радости, и нежно поцеловал жену.
- ...дикий мед твоих губ...- затем тихо пропел он, не открывая глаз, а когда открыл, увидел сверкающее в первом луче солнца, словно улыбающееся и даже подмигнувшее ему задорным выблеском ствола, веселое ружье. В ответ он тоже подмигнул ему: еще поохотимся... Сейчас он хотел казаться себе счастливым сам не зная отчего, но с этих пор твердо знал - его время ушло.
В конце сентября хлынул по-настоящему осенний дождь, стало холодно, золотой лес вдруг почернел, и они решили, что пришла пора топить печь. Как обычно, они встречали зиму вдвоем, улья, правда, притеплить не успели, но дров заготовили вдосталь, запаслись вареньем, солениями... Чего еще не успели припасти - яблок. Свежие яблоки у них всегда были до весны ну, да не в этом дело...
Они уже лежали в постели у себя наверху, когда услышали лай собаки. Кто бы это мог быть? Они никого не ждали, вообще люди здесь бывали редко, хотя они всегда были рады гостям, но такие поздние гости, да еще в такую погоду... О том, что это были люди, а не какой-то там лось, кабан или, на худой конец, волк, они узнали сначала по рычанию пса, а потом и по голосам, сначала робким, тихим, затем раздался смех. В их спаленке было тепло и они лежали при открытом окне. Прислушались. Смех не утихал, не стихал и пес, затем позвали: "Э-эй! Хозяйка..." Клим встал, оделся и спустился вниз, она тоже оделась и, когда вошла в горницу, гости, трое, уже топали ногами, кряхтели, раздеваясь, мокрые до нитки, и в свете лампы казались привидениями. Их тени плясали на стенах, на потолке, ружье висело на гвозде, никому не нужное, а они называли Клима дедом, и, когда она появилась перед ними, кто-то промолвил: "Какая же у тебя дочка, старик!.." Он промолчал, а она стала накрывать на стол. Гости принесли с собой водку, пили, ели, шутили... Оказалось, что они геологи, и ни у кого из хозяев это не вызвало подозрения, только у Клима вдруг возникла мысль: на такие вот случаи брать с собой ружье в спаленку. Мало-ли что может быть, хотя за все эти годы еще ни разу не приходилось прибегать к его услугам для устрашения или защиты от непрошенных гостей. Тот вечер прошел прекрасно, все были веселы, она заливалась звонким смехом, а Клим радовался ее веселью. Была даже музыка и каждый по очереди танцевал с хозяйкой, а Клим осмелился чуть ли не вприсядку пойти, и все смеялись и хлопали в ладоши, подбадривая его, смеялись до слез.
Утром гости ушли.
Ярко светило солнце, все вокруг сияло и радовалось, но лета вернуть было невозможно, как невозможно вернуть голым ветвям утерянных листьев, и это-то и было печальным напоминанием Климу о том, что наступила и его осень. Зато в эту осеннюю пору весенней мимозой расцвела жена, и особенно это было заметно сейчас, утром, когда она смотрела вслед уходящим гостям.
Вскоре Федор, один из троих, вернулся. Не знаю, каким уж его ветром занесло - пришел в полдень. Прошло недели две с того дождливого вечера. Он сказал, что не сегодня-завтра должны подойти и те, остальные, и если хозяева будут так любезны, нельзя ли ему их дождаться. Ну кто же станет возражать? Пожалуйста!
До вечера они провозились на пасеке, готовя пчел к зимовке. Клим рассказывал, что это за удивительные люди-человеки эти пчелы, вот-де у кого нужно поучиться... Многому. Например, тому как...
Федор слушал.
Они поужинали, как давние приятели, ждали еще какое-то время и, не дождавшись, улеглись спать. Для Клима бессонные ночи давно кончились и теперь он спал, как ребенок, старик, а тут вдруг проснулся ни с того, ни с сего. Что-то приснилось? Нет, не может быть. Не может быть, чтобы...
Он был разбужен пустотой, которая лежала с ним рядом, холодной пустотой. Он что-то буркнул, повернулся на бок и готов был вернуться в свой сон, но вдруг на мгновение замер и, прислушавшись, дыхания жены не расслышал. Ничего не было: ни дыхания, ни самой жены, ни единого звука. Что он мог предположить? Мало ли что...
Он сел в постели, успокоил себя и пошарил рядом рукой. Постель уже остыла. Он выжидал, время шло. Что-то нужно было делать. Снова бухнуться в постель? Клим заставил себя встать, и как был в исподнем белье, прихватив фонарик, который всегда был у него под рукой, стал спускаться вниз. Сонный, на ощупь, не включая фонаря. Дойдя до половины лестницы он удивился самому себе: ружье-то зачем прихватил? Но не возвращаться же. Он включил фонарь, просыпаясь на ходу, кашлянул и тихо, чтобы не разбудить гостя, позвал: "Жень..." Чтобы не разбудить гостя, он выключил фонарь, прислонив ружье к стене, оставил его в доме и в потемках, вышел на улицу. В свете луны, он был похож на привидение и, чтобы не испугать ее, тихо окликнул: "Жень..." Он улыбнулся, увидев себя со стороны, освещенного светом луны, в кальсонах, в сорочке... и крикнул еще раз, уже громче: "Женя!" В ответ взвизгнул только пес, а когда он позвал ее еще раз, услышал знакомый звук. Филин, подумал он и зажег фонарь. От этого светлее не стало. Он выключил фонарь и удивился: где же Женя? Войдя потом в дом, и набрасывая крюк на петлю он вдруг вспомнил, что когда выходил, дверь была заперта: крюк был наброшен и ему пришлось отодвигать засов, чтобы выйти во двор. Он усмехнулся собственной забывчивости и зачем-то включил фонарь снова, осветил потолок, подошел к гостю поближе. Зачем? В отраженном свете фонаря он увидел их распростертые молодые тела, молодые, сильные, уставшие от любви. Они спали, как и полагается спать молодости после дико излившихся страстей, утомленной сладостью заждавшегося поцелуя, молодости, сбросившей, наконец, оковы запретов, разорвавшей путы условностей.
Какое-то время Клим любовался ими: две буйные головы, два тела, четыре ноги... Он осветил тела, не освещая, правда, их лиц, прислушался к мирному дыханию. Он даже втянул воздух ноздрями, как молодой конь, чтобы ощутить этот сладкий запах свободы. И поставил фонарь на стол, свет - в потолок...
Сначала он выстрелил Федору в затылок. Счастливчик умер, не просыпаясь, поселившись на небе в сладком сне. Затем Клим поднялся наверх, не обращая никакого внимания на глухой, как крик сыча, вой жены, закрылся с ружьем и дождался рассвета. С первыми лучами солнца, Клим спустился вниз. Жены нигде не было, дверь была не заперта, но это его и не тревожило. Он как ни в чем не бывало, пошел на пасеку и продолжал возиться со своими пчелами. Часа полтора спустя он подкатил тележку, погрузил на нее улей и повез к дому. Обычно он перевозил улья вечером, когда пчелы затихали, и ему всегда в этом помогала жена, но жены нигде не было. И он решил все сделать сам. Она сидела у крыльца, каменная. Вероятно, он ее не заметил, когда шел на пасеку, а теперь, увидев издали, продолжал свой путь, подвез тележку к самому крыльцу и, по ступенькам, закрепив веревками улей, затащил ее в дом. Как ему это удалось - одному Богу известно. Она сидела рядом, у крыльца, каменная. Солнце взошло и было утро, какие бывают в осеннем лесу: звонкое, хрупкое, золотое. Пчелы уже готовы к спячке и будить их в такое время нельзя, даже в такое утро. Климу, чтобы завезти улей в дом пришлось закрыть все летки. Федор лежал с простреленной головой, кругом все было в крови, пятна на стене, на полу, а лучи солнца, пробиваясь сквозь редкую листву березки, шелестящей за окном, играли зайчиками на уголках белых простыней, не запачканных смертью. Климу не было до этого никакого дела, он кликнул жену: "Жень...". Как всегда. Она не вошла. Он позвал еще раз, как и ночью, но только пес отозвался, скулькнув, как и ночью, а потом протяжно завыл, чуя неладное. Она, каменная, сидела у крыльца. Он смотрел на ее шелковистые волосы, стоял рядом, понуро опустив голову, она не шевелилась. Затем взял в сарае инструментальный ящик, который смастерил собственными руками и зашел в дом. С полчаса можно было слышать удары молотка, затем все стихло, он снова вышел на крыльцо, она сидела в той же позе, только теперь уже освещенная солнцем, выглянувшим из-за угла дома. "Идем" - сказал он тихо и взял ее за руку. Она поднялась. Они вошли в дом. Клим уложил ее на тяжелый стол, на спину, затем крепко перехватил запястья рук веревками и их концы прикрепил к огромным гвоздям, вбитым в углы стола. Потрогал веревки пальцами, как струны: не сильно ли натянуты. Не сильно. Он остался доволен собой. Затем то же самое проделал с ее ногами, но веревки закрепил крепко. Она не сопротивлялась, смотрела в потолок, но не гордо, мертвыми стеклянными глазами, не роняя ни звука, ни стона. Когда с ногами было покончено, Клим стал легонько натягивать веревки, прикрепленные к рукам, легонечко, чтобы не сделать ей больно и, когда она была уже распята на столе, как на кресте, забил гвозди, загнув их так, чтобы они намертво закрепили веревки. Она лежала с открытыми глазами, ружье было наверху, а тело покойника теперь вовсю освещало солнце. Не знаю, как ему это удалось, но он поставил стол на попа, так, чтобы она, распятая, могла видеть своего Федора, который мук ее уже видеть не мог. Клим несколькими движениями разорвал на ней легкую рубашку и теперь ее клочья не могли скрыть наготы молодого тела. Лиловые волосы были распущены, стекали по хрупким плечам, упрятав от глаз Клима ее груди, застилали ее лицо, глаза. Она молчала. Если бы она произнесла хоть слово, хоть стон если бы вырвался из ее груди... Она молчала и это молчание еще больше успокаивало Клима, но и бесило тоже. Он смотрел на нее, ожидая чего-то, но она молчала и никто не приходил. Ни друзья Федора, ни лесничий, никто. Только Рык выл и выл. Клим хотел снять крышку с улья, но она не поддавалась, затем он увидел, что она привязана к улью веревкой, удерживающей его на тележке, он еще какое-то время возился с узлами, а затем просто пнул тележку ногой, она чуть отъехала и остановилась. Это просто взбесило Клима.
- ...дикий мед твоих губ...- вырвалось из него.
Он подбежал к тележке и перевернул ее, крышка не открывалась, он пнул ногой еще раз и вдруг услышал: "Клим...". Он замер. Не почудилось ли? "Клим" - услышал он еще раз и посмотрел на нее, оглянувшись. Она улыбалась. Боже милостивый! Он взвился вверх, как ужаленный, хотя ни одна пчела не вылетела из улья. Найдя нож, он полоснул лезвием по веревкам и крышка отвалилась, словно голова гильотированного, а в воздухе заклубились пчелы. Опыт пчеловода бросил его к стене, он напялил на себя защитную маску, а жена, бедная женщина, уже извивалась, как в восточном танце, пчелы путались в ее роскошных волосах, жалили не жалея ее лицо, шею, грудь, тело...
Поднявшись по лестнице в спаленку, прихватив с собой ружье, Клим заперся и не выходил до вечера. Когда снизу стали доноситься крики жены, он закрыл уши указательными пальцами и так лежал до тех пор, пока все не стихло. Он сошел вниз, был вечер, но было еще светло и то, что он увидел сначала испугало его, но он-то понимал, что пугаться нечего - жизнь кончена. Клим стоял перед нею в маске, пчелы поприутихли, ползали по полу, бились в стекла, зло жужжали еще, но ее оставили в покое. Она была обезображена до неузнаваемости: безглазое, тестообразное одутловатое лицо с вывернутыми наизнанку губами-пиявками, сизосиними, скривленными в непостижимо уродливой улыбке. Молодые красивые жемчужные зубы, безукоризненной правильностью своих форм и жуткой белизной придавали улыбке еще больше ожесточения. Вместо глаз - затянувшиеся щелки, ресниц не видно, только черные черточки-щелки, над которыми вдруг разросшиеся длинные и толстые брови. Что бросалось в глаза, так это совершенно не тронутый смертью нос. Ни смертью, ни пчелами. Красивый маленький нос, совершенно не измененный и поэтому казавшийся неуместным на этом страшном лице. Ну и груди, конечно. Они висели перезревшими, пребелыми арбузами, глядевшими на Клима разбухшими сосками-ежевичками. Клим даже усмехнулся, когда ему на ум пришло это сравнение, глядели на него безжизненным мертвым укором, ее груди... Он закрыл глаза...
- А на том берегу...- прошептал он,- незабудки цветут...
И больше не произносил ни слова.
Когда несколько дней спустя, наконец, появились друзья Федора, трое, крича во все горло и горланя песни, они удивились, что никто их не встречает: ни милая хозяйка, ни угрюмый старикан, ни Федор. Даже пес, бегающий с ошейником на шее ни разу не гавкнул. Скуля и виляя хвостом, он подбежал и прижался к ногам. Они переглянулись. Затем вошли, осторожничая...
Клим уложил из ружья двоих. Третьему удалось убежать, и Клим не преследовал его. Потом пришли солдаты. Им не удалось с наскока разделаться с Климом и они подожгли дом. Когда огонь добрался до спаленки, Клим выпрыгнул из окна и по крыше скатился наземь. Без ружья, без рубахи, босой...
- Ясно, ясно, можешь не продолжать.
- Они расстреливали его в упор, как затравленного волка, сделали из него решето...
- Да, это ясно.
- Он умер улыбаясь...
- Да-да...
- Словно счастье вернулось к нему.
Она на секунду задумывается, затем произносит:
- Ты никогда не был счастлив, ты просто не знаешь, зачем тебе жизнь...
- При чем тут я?
-Ты же про себя рассказал. Всю эту историю…
Он молчит, затем:
- Я знал, что ты догадаешься. Знаешь, когда тебя зацепили за живое, когда вдруг понимаешь, что прижат к стене и выхода нет – мир не мил… Жить не хочется. Ведь и правда - зачем?..


Ф О Р А


Гроб устанавливают на крепкий свежесрубленный стол, покрытый тяжелым кроваво-красным плюшем. Мне приходится посторониться, а когда гроб едва не выскальзывает из чьих-то нерасторопных рук, я тут же подхватываю его, чем и заслуживаю тихое "спасибо". Пожалуйста. Не хватало только, чтобы покойничек грохнулся на пол. С меня достаточно и того, что я поправляю складку плюша, задорно подмигивающего своими сгибами в лучах утреннего солнца, словно знающего мою тайну. Нет уж, никаких тайн этот ухмыляющийся плюш знать не может. Боже, а сколько непритворной грусти в глазах присутствующих! Большинство искренне опечалены, но есть и лицемеры, изображающие скорбь. Я слышу горестные вздохи, всхлипы... Ничего, пусть поплачут. Не рассказывать же им, что покойничек жив-живехонек, цел и невредим, просто спит. Хотя врачи и констатировали свой exitus letalis*. Причина смерти для них ясна - остановка сердца. Я это и сам знаю. Но знаю и то, что в жилах его еще теплится жизнь, а стоит мне подойти и сделать два-три пасса рукой у его виска, и покойничек, чего доброго, откроет глаза. Дудки! Я не подойду. Я его проучу.Кто-то оттирает меня плечом, и я не противлюсь. Теперь сверкает вспышка. Снимки на память. Кому-то понадобилась моя рука - чье-то утешительное рукопожатие. Понаприехало их тут, телекорреспонденты, газетчики... Это приятно, хотя слава и запоздала. Кладут цветы, розы, несут венки. Золотистые надписи на черных лентах: "Дорогому учителю и другу..." Золотые слова. А как сверкает медь духового оркестра, который, правда, не проронил еще ни звука, но по всему видно, уже готов жалобно всплакнуть. Я вижу, как устали от слез и глаза родственников. Особенно мне жаль его жен. И первую, и вторую... Жаль мне и Оленьку, так и не успевшую стать третьей женой. Все они едва знакомы, и вот теперь их собрала его смерть. Оленька вся в черном и вся в слезах. Прелестно-прекрасная в своем горе, она стоит напротив. И когда новые озерца зреют в уголках ее дивных больших серых глаз, Боже милостливый! я еле сдерживаю себя, чтобы тоже не заплакать.
- Извините...
- Пожалуйста...
Я вижу, как Оленька, расслышав мое "пожалуйста", настороженно вглядывается в лицо покойника, затем, убедившись, что он-таки мертв, закрывает глаза и снова плачет. Видимо, ей что-то почудилось.Теперь я смотрю на руки усопшего, как и принято, скрещенные на груди.Тонкие длинные пальцы, розовые ногти... Никому ведь и в голову не придет, отчего у покойника розовые ногти. Может быть, у него и румянец на щеках? В жизни он такой краснощекий! Я помню, как три дня тому назад он ввалился в мою комнату со своими дурацкими требованиями. Уступи я тогда и...
- Будьте так добры...Сколько угодно! Я уступаю даме в беличьей шубке и не даю себе труда вспомнить, как там все было. Было и прошло. И точка! Меня интересует теперь эта дама с бархатными розами, которые сквозь стекла очков кажутся черными. Кто бы это мог быть? Я не знаю, зачем я обманываю себя: разве я не знаю ее? Я ведь только делаю вид. Вообще, надо сказать, это удивительно, просто до слез трогательное зрелище - собственные похороны. Мы ведь с покойником близнецы, плоть от плоти. И, если бы на его месте сейчас оказался я, никто бы этого не заметил. А все началось с того... Он просто из кожи лез вон, так старался! Носился со мной, как с писаной торбой. Честолюбец! Ему хотелось мирового признания. Вот и получил. Теперь все газеты будут трубить.
- Сколько же ему было? - слышу я за спиной чей-то шепот.
Ответа нет. Но я и не нуждаюсь в ответе. Ему еще жить и жить... Это-то я знаю. Может быть, Оленька еще и выйдет за него замуж. Выйдет непременно. Не такой уж я злоумышленник, чтобы лишать их земного счастья. Я его лишь маленько проучу. Это будет ему наука.Я все еще не могу взять в толк: неужели он мне не верит? Или недоверяет? Зачем он держит меня в узде?
Дама в шубке тоже смахивает слезу. А с каким открытым живым любопытством Оленька смотрит на эту даму. О чем она думает? Народ прибывает, струится тихим робким ручейком вокруг гроба. Сколько почестей покойнику! Чем ж он так славен? Кудесник, целитель... Профессор! Ну и что с того? Вырастил, видите ли, меня из какой-то там клетки... Ну и что с того? Этим сейчас никого не удивишь. Я протискиваюсь между двумя толстяками поближе к даме с бархатными розами. Вполне вероятно, я рискую быть узнанным и все-таки надеюсь на свой парик. Усы, борода, темные очки, котелок... Вряд ли кому-то придет в голову подозревать во мне двойника. Никто ни о чем даже не догадывается.
Мой котелок!
От толчка в спину он чуть не слетает с головы и мне приходится его снять.
"Осторожно!" - хочу крикнуть я и не кричу. Кто же этот неуклюжий медведь? Беличья шубка! Ее нежная шерстка мнет мне шляпу, которую я уже поднимаю над головой. Мы стоим сжатые, просто впритык, и я, конечно же, узнаю эту даму с бархатными розами. Мне снова хочется крикнуть: "Мама!" Но я не кричу. Я никогда не произнесу этого слова. Я никому его не прошепчу.
- Ради бога, простите... Ваша шляпа...
- Ну что вы, такая давка...
Я вижу, как она внимательно, вскинув вдруг влажные ресницы, изучает меня. На это я только кисло улыбаюсь и напяливаю котелок на парик. Чтобы все ее сомнения развеять.
- Да, - вздыхает она,- у него было много друзей.
Я этого не помню.
Затылком и всей кожей спины я чувствую жадный взгляд Оленьки и кошу глаза - так и есть: мы с беличьей шубкой у нее на прицеле. О чем Оленька может догадываться? Да ни о чем. Шаркая по мрамору своими ботинками, я то и дело спрашиваю себя: кто я теперь? И не нахожу ответа.
А все началось с того, что Артем срезал со своего пальца махонькую бородавку, измельчил ее на отдельные клеточки, взял одну из самых живых и выдавил из нее ядро, свой геном. Рассказывая потом все это, он почему-то ухмылялся: "Ты и есть теперь это ядро..." Много лет я не мог понять причину его ухмылки, и вот теперь...
Я представляю себе, как все было, и вижу себя длинной нитью, скрученной в замысловатый клубок и упрятанной в чью-то яйцеклетку, лишенную собственного ядра. Я даже слышу голос Артема:
- Осторожно, не повреди мембрану...
Он давно говорит сам с собой, я это знаю. Отшельник, паяц. Чего он добивается? Мирового признания! А мне, признаться, не очень-то уютно в этой чертовой яйцеклетке. Какая-то она липкая, вязкая... Как кисель. Это поначалу, я потерплю. Через час я уже чувствую себя вполне хорошо. Мы привыкаем друг к другу и уже шепчемся на своем языке, беззвучно шушукаемся, роднимся. И вскоре живем душа в душу в какой-то розовой жидкости, счастливые, живем как одно целое, единой зиготой, нежимся в теплой темноте термостата. Наш папа, этот лысеватый Артем, нами доволен, доволен собой. Я понимаю: я и есть теперь та зигота. Проходит какое-то время, и меня берут за шкирку, берут как кота. Больно же! А они просто вышвыривают меня из моей розовой спальни. Куда? Что им от меня нужно?
- Это не больно, - говорит Артем, а я ему не верю. Это ужасно больно! И холодно! Словно я голый попал в ледяную прорубь.
- Артем, я боюсь, - слышу я женский голос, - я вся дрожу...
Это меня поражает, но и приводит в восторг: мой лысеющий папа обзавелся женщиной! А я думал, что он холостяк.
- Не надо бояться, родная моя, все будет прекрасно, - шепчет папа и сует меня куда-то... Куда? В полную, жуткую темноту. Меня тут же обволакивает вялая томная теплая нега, я куда-то лечу, кутаюсь в мягкую бархатную кисею и, наверное, засыпаю. Потом я просыпаюсь! Потом я понимаю, куда меня наглухо запечатали - в стенку матки. Целых девять месяцев длится этот невыносимый плен. Такая мука! Лежишь скрюченный, словно связанный, ни шагу ступить, ни повернуться. Слова сказать нельзя, не то, что поорать вдосталь. Набравшись сил, я все-таки рву путы плена и выкарабкиваюсь из этой угрюмой утробы на свет божий и ору. О, ору! Это немалая радость - мой ор! Я вижу их счастливые лица, сияющие глаза.
- Поздравляю, - говорит папа, берет меня на руки и целует маму.
И я расту.
Я не какой-то там вялый сосун. Да уж! Я припадаю к белой груди, полному теплому тугому наливу, и пью, захлебываясь, сосу эту живительную сладкую влагу... Так вкусно! А какое наслаждение видеть себя через некоторое время в зеркале этаким натоптанным крепышом, который вдруг встает и идет, шатаясь и не падая, балансируя ручонками, затем внезапно останавливается и любуется сверкающей струйкой, появившейся внезапно из какой-то пипетки. Вот радость!
Радость проходит, когда однажды приходит папа и, что-то бормоча себе под нос, надевая фартук, берет меня на колени и сует в рот какую-то желтую резинку, надетую на горлышко белой бутылки.
- Ешь, - говорит папа, - на.
На!
Он отчего-то зол и криклив.
- Ешь, ешь!.. - твердит и твердит он.
Такую невкусную бяку я есть не буду. И не подумаю!
- Ешь, - беря себя в руки, упрашивает папа, - пожалуйста...
А где мама? Я не спрашиваю, вопрос написан на моем лице. Мама уехала. Надолго, уточняет папа. Мой маленький мир, конечно, тускнеет - маму никто заменить не может. Даже папа, который по-прежнему что-то бормоча, уже с пеленок учит меня читать, думать, даже фехтовать. Затем передо мной проходит череда учителей. Чему только меня не учат! Я расту на дрожжах знания, легко раскусываю умные задачки, леплю, рисую... Мой коэффициент интеллекта очень высок. Я уже знаю, почему наступает зима, и как взрываются звезды, что есть в мире море и океан, есть рифы, кораллы, киты, носороги, а мой мир ограничен стенами какой-то лаборатории, книгами, книгами...
- А это что,- то и дело спрашиваю я,- а это?
Папа терпеливо объясняеи и почему-то совсем не растет, а я уже достаю до его плеча. Он, правда, делает мне какие-то уколы, и это одна из самых неприятных процедур в моей жизни. Как-то приходит мама. Она смотрит на меня и любуется. Шепчется о чем-то с папой, а затем они встают, идут к двери и зовут меня с собой. Куда? Я еще ни разу не переступал порог этой комнаты. Мы выходим. Мать честная! Я попадаю в царство зелени и цветов, живая трава, ручеек, даже птички... И солнце! Настоящее солнце! Это не какая-то лампа ультрафиолетового света. Над нами большой прозрачный свод, точно мы под огромным колпаком, хотя солнечные лучи сюда свободно проникают. И даже греют. Как много света, а в траве кузнечики, муравьи... Летают бабочки и стрекозы, я их узнаю. А вот маленький ручеек, и в нем есть рыба.
- Поздравляю, - говорит мама, - тебе сегодня уже двадцать.
Мне не может быть двадцать, но выгляжу я на все двадцать два.
- А сколько тебе? - спрашиваю я.
- Двадцать три, - отвечает мама и почему-то смущается.
- А тебе? - спрашиваю я у папы.
Папа медлит с ответом, я смотрю ему в глаза, чтобы не дать соврать. Зря стараюсь: у нас ведь это не принято.
- Сорок, - наконец произносит папа, - зимой будет сорок.
Сейчас лето...
Может быть, мой папа Адам, а мама Ева?
- Нет, - говорит папа, - ты не Каин и не Авель, ты - Андрей.
- А как зовут маму?
- Лиля...
В двадцать лет можно подумать и о выборе жизненного пути. Вечером я говорю об этом папе, который пропускает мои слова мимо ушей. Я вижу, как смотрит на него молодая мама. Она не произносит ни слова, но в глазах ее читается: я же говорила... На это папа только пыхтит своей трубкой и разливает вино. Вино - это такой бесконечно приятный, веселящий напиток, от которого я теряю рассудок и просто не могу не пригласить маму на танец. Мы танцуем... Мои крепкие руки отрывают маму от пола, мы кружимся, кружимся, и вот уже какая-то неведомая злая сила пружиной сжимает мое тело, ее тело, наши тела, а внутри жарко пылает живой огонь... Что это? Что случилось? Я теряю над собой контроль, сгребая маму в объятья...
- Мне больно...
Я слышу ее тихий шепот, чувствую ее горячее дыхание.
- Потише, Андрей, Андрей...
Но какая музыка звучит у меня внутри, какая музыка...
- Лиля, нам пора.
Это Артем. Он все испортил! Плеснул в наш огонь ледяной водой. Вскоре они уходят, а я до утра не могу сомкнуть глаз. Такого со мной еще не было. Через неделю я набираю еще несколько килограммов, а к поздней осени почти сравниваюсь с Артемом. Мы так похожи - не отличишь. Это значит, что половина жизни уже прожита. Но то, чем я жил... Я ведь нигде еще не был, ничего не видел, никого не любил... Или Артем готовит для меня вечную жизнь? На этот счет он молчит, да и я не лезу к нему с расспросами. Единственное, что меня мучает - пластиковый колпак над головой. Я бы разнес его вдребезги. Надоели мне и таблетки, и уколы, от которых уже ноет мой зад. Однажды утром я подхожу к бетонной стене, у которой лежит валун, становлюсь на него обеими ногами и, задрав голову, смотрю сквозь прозрачный пластик крыши на небо. Там - воля. Ради этого стоит рискнуть? Поскольку мне не с кем посоветоваться, я беру лопату. Подкоп? Ага! Граф Монте-Кристо...
Трудно было сдвинуть валун. Была также опасность быть пойманным на горячем. А куда было девать песок? Я перемешиваю его с землей и сую в нее фикус: расти. Можно было бы выбраться другим путем, но дух романтики пленил меня. Уже к вечеру следующего дня я высовываю голову по другую сторону бетонной стены. А там - зима! Я возвращаюсь домой и собираюсь с мыслями. Артем ничего не подозревает. У него какие-то трудности. Доходит до того, что он орет на меня, топает ногами и брызжет слюной. Но я спокойно, вполне пристойно и с достоинством, как он меня и учил, переношу все его выходки, и это бесит его еще больше. Истерик. С этими гениями всегда столько возни. Мир это знает и терпит. Или не терпит...
Бывает, что я в два счета решаю какую-нибудь трудную его задачку, и тогда он вне себя от ярости.
- Да ты не важничай, не умничай,- орет он,- я и без твоей помощи... Я еще дам тебе фору!
На кой мне его фора?
Я выбираю момент, когда ему не до меня, и, прихватив с собой теплые вещи, лезу в нору. Выбираюсь из своего кокона наружу, на свет Божий. Природа гневно протестует: стужа, ветер, снежная метель... Повернуть назад? Нет уж! Никакими метелями меня не запугаешь. Каждый мой самостоятельный шаг - это шаг в новый мир. Прекрасно! Я иду по пустынной улице мимо холодных домов, под угрюмым светом озябших фонарей, навстречу ветру... Куда? Я задаю себе этот вопрос, как только покидаю свой лаз: куда? Мне кажется, я давно знаю ответ на этот вопрос, знаю, но боюсь произнести его вслух. Потом все-таки произношу: "К Лиле..."
- К Лиле!..
Своим ором я хочу победить вой ветра. И набраться смелости. Разве я чего-то боюсь? Этот маршрут я знаю, как собственную ладошку: много раз я бывал здесь, но всегда под присмотром Артема. Теперь я один. Мне не нужен поводырь. Мне кажется, я не нуждаюсь в его опеке. Я просто уверен в этом. Это я могу дать ему фору! В чем угодно и хоть сейчас!
- Привет,- произношу я, открывая дверь ключем Артема.
- А, это ты...Ты не улетел?
- Я отказался.
- От чего отказался, от выступления?
- Ага...
Отказываться от своей роли я не собираюсь.
Какая она юная, моя мама. Я никогда еще не видел ее в домашнем халате.
- А что ты скажешь своей жене? Она же узнает.
Разве у Артема есть жена? Я этого не знал.
- Что надо, то и скажу.Пусть узнает.
Не ожидая от меня такого ответа, Лиля смотрит на меня какое-то время с недоумением, затем снова спрашивает:
- Что это ты в куртке? Мороз на дворе.
- Да,- говорю я,- мороз жуткий, винца бы...
Потом Лиля уходит в кухню, а я, по обыкновению, иду в ванную и вскоре выхожу в синем халате Артема. Мы ужинаем и болтаем. Потихоньку вино делает свое дело, и я вспоминаю его веселящий дух. Бывает, я что-нибудь скажу невпопад, и Лиля подозрительно смотрит на меня. Я на это не обращаю внимания, пью свой коньяк маленькими глоточками, хотя мне больше нравится вино.
- Что-нибудь случилось?
- Нет, ничего,- я наполняю ее фужер,- а что?
Молчание.
- А где твое обручальное кольцо?
- Я снял...
- Оно же не снимается...
- Я распилил...
Не произнося больше ни слова, Лиля встает, молча убирает со стола, затем молча моет посуду. А мне вдруг становится весело. Какая все-таки удивительная штука этот коньяк. Я снова наполняю cвою рюмку до краев и тут же выпиваю. И, чтобы из бавиться от неприятного чувства жжения, тут же запиваю остатками вина из фужера. И вот я уже чувствую, как меня одолевает безудержно-неистовый хмель желания, а в паху зашевелился мерзавец, безмерно полнокровный господин...
- Что ты делаешь?
А я уже стою рядом и тянусь губами к ее шее.
- Что с тобой?
А я беру ее за плечи, привлекаю к себе и целую. Ее тело все еще как тугой ком.
- Ты остаешься?
- Да,- шепчу я,- конечно...
- Зачем ты снял кольцо?
- Да,- говорю я,- я решил.
- Правда?
- Я развожусь.
- Правда? И ты на мне женишься?
Я чувствую, как она тает в моих объятиях, беру ее на руки и несу, сдергивая с ее податливого тельца желтый халат... Несу в спальню... Потом мы лежим и молча курим. Мягкого света бра едва хватает, чтобы насладиться уютом спаленки, но вполне достаточно, чтобы видеть блеск ее счастливых глаз.
- Хочешь,- спрашивает она вдруг,- хочешь, я рожу тебе сына?
- Можно...
- Настоящего. Хочешь? А не такого...
Я не уточняю, что значит "такого", я говорю:
- Ты же знаешь, как я мечтаю об этом.
- Ты, правда, разведешься?
- Я же сказал,- отвечаю я, беру ее сигарету и бросаю в пепельницу. И снова целую ее... Это такое блаженство.
Ровно в два часа ночи, когда Лиля, утомленная моими ласками, засыпает, я только вхожу во вкус, встаю и, чтобы не разбудить ее, на цыпочках иду в кухню. Я не ищу в записной книжке Артема телефон Оли, я хорошо помню его.
- Эгей, это я, привет...
- Ты вернулся? Ты где?
- В аэропорту.
- Артем, я с ума схожу, знаешь, я...
- Я еду...
Я кладу трубку, одеваюсь и выхожу. Ну и морозище! Роясь в карманах папиной куртки, я нахожу какие-то деньги, и мне удается поймать такси. Я еще ни разу не переступал порог Олиной квартиры и был здесь в роли болванчика, ожидавшего Артема в машине, пока он... пока они там...
Теперь я ему отомщу.
Я звоню и вижу, что дверь приоткрыта... и вдруг, о, Боже! Господи милостивый! Дверь распахивается, и Оленька, Оленька, как маленькая теплая вьюжка, как шальная, бросается мне на шею и целует меня, целует, плача и смеясь, и плача...
- Ну что ты, родная,- шепчу я,- ну что ты...
- Я так люблю тебя, Артем...
Я несу ее прямо в спальню...
- Ты пьян?
- Самолет не выпускали, мы сидели в кафе...
- Артем, милый... Я больше тебя никуда не пущу, никому не отдам... Ладно, Артем? Ну скажи...
Никакой я не Артем, я - Андрей!
- Конечно,- шепчу я на ушко Оленьке,- никому...
Потом мы набрасываемся на холодную курицу, запивая мясо вином, и, насытившись, снова бросаемся в объятья друг другу. Мы просто шалеем от счастья...
Наутро я в своей теплице. Весь день я отсыпаюсь, а к вечеру ищу куртку Артема. Я не даю себе отчета в своих поступках (это просто напасть какая-то), ныряю в свой лаз... Куда сегодня? Предверие ночи, зима, лютый холод... Куда же еще - домой! Я звоню и по лицу жены Артема, открывшей мне дверь, вижу, что меня здесь не ждут.
- Что случилось?- ее первый вопрос.
Я недовольно что-то бормочу в ответ, мол, все надоело...
- Почему ты в куртке, где твоя шуба?..
Далась им всем эта куртка!
Затем я просто живу... В собственном, так сказать, доме, в своей семье, живу
жизнью Артема. Я ведь знаю ее до йоточки. Пока не приезжает Артем. А я не собираюсь уступать ему место, сижу в его кресле, курю его трубку... Он входит.
- Привет, Андрей, ты...
Это "ты" словно застряло у него в горле. Он стоит в своей соболиной шубе, в соболиной шапке...
- Как ты здесь оказался?...
Что за дурацкий вопрос!
Входит жена, а за нею мой сын... Мой?
Что, собственно, случилось, что произошло?
Я не даю им повода для сомнений:
- Андрей! - Я встаю, делаю удивленные глаза, вынимаю трубку изо рта и стою пораженный, словно каменный,- ты как сюда попал? И зачем ты надел мою шубу?
Я его проучу!
Артем тоже стоит, как изваяние, с надвинутой на глаза шапкой, почесывая затылок. Вот это сценка! А ты как думал!
Тишина.
Затем Артем сдергивает с себя шубу, срывает шапку...
Лишь на мгновение я тушуюсь, но этого достаточно для того, чтобы у нашей жены
случился обморок. Она оседает на пол, и я, пользуясь тем, что все бросаются кней, успеваю выскользнуть из квартиры.
Ну и морозище!
К Оленьке или к Лиле? Куда теперь?
Я дал слабинку, и это мой промах. Я корю себя за то, что не устоял. Пусть бы Артем сам расхлебывал свою кашу. Чувствуя за собой вину, я все-таки лезу в своюнору. Да идите вы все к чертям собачьим!
Артем, я знаю, сейчас примчится...
И вот я уже слышу его шаги...
- Ах ты сукин сын!..
Я пропускаю его слова мимо ушей. Это - неправда!
- Ты ничтожество, выращенное в пробирке, жалкий гомункулюс, стеклянный болван!
Ну это уж явная ложь. Какое же я ничтожество, какой же я стеклянный? Я весь из мяса, из плоти, живой, умный, сильный... Я - человек! Я доказываю ему это стоя, тараща на него свои умные черные глаза, под взглядом которых он немеет, замирает, а я уже делаю пассы своими крепкими, полными какой-то злой силы руками вокруг его головы, у его груди... Через минуту он как вяленая вобла. Я беру его под мышки как мешок, усаживаю в кресло и напоследок останавливаю сердце, а вдобавок и дыхание. Пусть поостынет...
И вот я стою у его гроба, никому не знакомый господин с котелком на башке...
Откуда он взялся, этот котелок, на который все только и знают, что пялиться. Дался им этот котелок! Зато никто не присматривается ко мне. Даже Оленька ко мне равнодушна. А как она убивается по мертвецу! Я просто по черному завидую ему. Ладно, решаю я, пусть живет. Мне ведь достаточно подойти к нему, сделать два-три пасса рукой, и он откроет глаза...
Подойти?
И все будет по-прежнему...
Подойти?
А как засияют Оленькины глазки, как запылают ее щечки от счастья.
Я снимаю котелок и, переминаясь с ноги на ногу, стою в нерешительности, затем выхожу на улицу, где такое яркое веселое солнце, и вот-вот уже грянет весна, швыряю котелок куда-то в сторону и ухожу прочь.
Зачем мне этот котелок?




СЕМЯ СКОРПИОНА



И я бросаю свою горсточку земли на крышку гроба, а когда через некоторое время вырастает могильный холмик, кладу свою синюю розу в трескучий костер цветов, которым теперь увенчана его жизнь. Вот и все, кончено... Стоя в скорбной минуте, я роняю несколько скупых слезинок, до сих пор не веря в случившееся, затем тихонечко пробираюсь сквозь частокол застывших тел и, сев в машину, минуту сижу без движения. Ровно минуту, секунда в секунду. Затем включаю двигатель: "Прощай, Андрей". Бесконечно долго тянется день. Как осточертела эта злая июльская жара, этот зной, эта гарь... Наступившие сумерки не приносят облегчения: мне не с кем разделить свое горе. Сижу, пью глоток за глотком этот чертов коньяк в ожидании умопомрачения, но умопомрачение не приходит. Приходит ночь... Господи, как мне прожить ее без тебя? Без тебя, Андрей... "Ты будешь делать то, что я тебе велю!" Я закрываю глаза и слышу твой властный голос. Нет, родной мой, нетушки... Я буду жить, как хочу. Теперь я вольна в своих поступках. Жаль, что ты так и не понял меня, не разглядел во мне свое будущее, свою судьбу. Пыжился ради этой ряженой гусыни, кокетки, дуры... Господи, как же глупы эти мужчины!
"Ты обязана мне по гроб, ты должна..."
Нет, Андрей, нет. Никому я ничем не обязана и не помню за собой долгов. Я вольна, как метель, как птица, как свет звезды. Попробуй, упакуй меня в кокон. Только попробуй!
"Янка, тебе не кажется странным, что твоя маленькая головка наполняется вздором? Как-то вдруг в ней забились мысли..."
Твои слова обидны до слез, и вот я уже плачу... Ах, Андрей... А начиналось все так здорово, так прекрасно... Я отпиваю очередной глоток, кутаюсь в плед, закрываю глаза и вижу себя маленькой девочкой, сидящей у папы на плечах. Мы идем в зоопарк. Мы уже много раз здесь были, и встреча с обезьянами, зебрами и разными там какаду для меня как праздник. Особенно мы стали дружны с верблюдом, но мне нравятся и жирафы. Ну и шеище же у них! Вот бы забраться на голову, как на плечи к папе. Жираф - это мама, объясняет мне папа, видишь - с ней маленький жирафик, как ты. А папа - вон в том конце. Я вижу, но не могу понять, чем отличается мама от папы, и спрашиваю:
- А где наша мама?
Я впервые задаю папе этот вопрос, видимо, поэтому он останавливается, снимает меня с плеч и говорит:
- Беги, хочешь?
Разве это ответ? Но я не настаиваю на ответе и убегаю к своему верблюду.
Когда мы возвращаемся домой, папа купает меня в ванной, тщательно отмывая тельце от дневных впечатлений, затем кутает в свой махровый синий халат и сушит мне волосы феном. Они у меня роскошные, золотистые, длинные. Таких в нашем садике нет ни у кого. А Женька говорит, что я самая красивая, и он на мне женится. - Теперь будем ужинать,- говорит папа,- и бай-бай... Да?
- Ахха...
На закуску он всегда дает мне две-три маленькие, беленькие, кругленькие сладкие конфетки. И, если он забывает, я напоминаю ему. Я просто не могу уснуть без них. Одна из конфеток обязательно горькая, желтая, я ем ее первой, потом сладкие. От них просто холод во рту, как после мороженого.
- Почему она желтая?
- Это витамины,- объясняет папа.
В сентябре, как и принято, мы идем в школу и оказываемся с Женькой в разных классах, но как только выдается минутка, мы стремимся друг к другу, беремся за руки и бежим... Убегаем от всех. Женька хрустит фольгой, дает мне шоколадку.
- На...
Я откусываю, а он не смеет, смотрит на меня во все свои глаза и любуется мною.
"Жених и невеста",- кричат все. Пусть кричат. А сегодня мы поссорились с Женькой. Он ухватил меня за руки и не отпускал до тех пор, пока я не укусила его. До крови.
- Где твоя мама, где?- почему-то орет он,- ты подкидыш...
Дурак. Мне было обидно, я не могла ответить, и укусила его. До крови.
- А где наша мама?- спрашиваю я у папы, как только он появляется на пороге.
- А я тебе вот что купил,- говорит он и достает из своего поношенного портфеля огромную, блестящую, цветастую книжку.
Потом я рассказываю папе, как мы поссорились с Женькой, и, засыпая, спрашиваю:
- Пап, где же наша мама?
- Зачем же ты его укусила?..
На следующий день, придя в школу, я не вижу Женьки и весь день жду конца уроков, бегу домой, чтобы позвонить ему, швыряю ранец в угол и звоню. Он болен. Он живет в доме напротив, и я мчусь к нему, но меня не пускают - у него жар и какая-то сыпь, и еще что-то...
- Вот ему сказки...
- Спасибо, Яночка, иди домой. Завтра Женечка придет в школу.
Зачем, зачем, зачем я укусила его?!
- Не надо плакать,- говорит Женина мама,- все будет хорошо.
Но завтра Женька в школу не приходит, он умирает через три дня, и когда я говорю об этом папе, он аж подпрыгивает на стуле.
- Как умер?! Женька?..
И весь вечер ходит грустным. Мне Женьку тоже жаль.
Мой папа врач и ученый. Долгое время у него что-то не ладилось, и вот, кажется, он своего добился. Наш маленький домик давно превратился в зверинец. Здесь и пауки, и птицы... Белые мышки и крысы, кролики и петухи. А какие у нас диковинные растения! А в подвале под домом ужи и гадюки, ящерицы и лягушки. Есть черепаха. Грибов - море. Нет только крокодилов.
В седьмом классе у меня появляется ухажер - Костя из десятого.
Мне ужасно нравится быть всегда рядом с папой и думать о Косте. Я просто люблю их, и папу, и Костю.
Птицами, солнцем, буйством цветов и трав беснуется май, мы снова целуемся с Костей, проводим вместе долгие вечера, и папа обеспокоен только тем, что у меня появились редкие тройки. Он терпеть не может троечников, и мне приходится подтянуться. Однажды летом папа уезжает на какой-то симпозиум, и я приглашаю к себе Костю на чай, а он приносит вино. Мне только кажется, что я от него пьянею. На самом деле голова кружится от Костиных поцелуев, от нежности его рук, когда они настойчивыми и уверенными движениями пальцев блуждают в моих волосах, вдоль спины и талии, упорно и как бы невзначай одну за другой расстегивая пуговицы моего платьица, которое, ах ты, господи, соскальзывает вдруг с моих плеч. Теперь дело за молнией, какое-то время не поддающейся Костиным пальцам, из-за чего мне приходится помогать им, чтобы молния осталась цела. А Костя уже целует мои плечи, шею, земля уходит из-под моих ног. И вот я уже теряю опору, чувствуя, как Костины руки подхватывают меня и несут, несут, кружа по нашей маленькой комнате, несут в мою спаленку... Все это безумно ново и любопытно. Такого со мной еще не было, не было еще такого, чтобы я теряла голову, позабыв о папиных наставлениях и нравоучениях. Не было еще такого, чтобы это было так захватывающе... и бесконечно нежно. От папы у меня секретов нет и, когда он приезжает, я рассказываю ему о Косте, как мы здесь хозяйничали и даже пили вино, и едва только в его глазах вызревает немой вопрос, я тут же на него отвечаю:
-Не-а.
Я готовлю ужин, и мы болтаем, как и сто лет назад. Ничего ведь не случилось.
Осень застает нас врасплох, мы к ней совсем не готовы: не законопачены окна, не утеплены двери. Ветер отчаянно срывает листву, воет как голодный волк. Как-то вечером я сижу в темноте, озябшая и проголодавшаяся. Жуткая лень одолела меня, голос осип, и я чувствую, как пылают мои уши и щеки. Голова раскалывается, болят глаза. Такое бывало со мной и прежде - обычное дело, грипп. Папа приходит поздно, злой и уставший, у него какие-то трудности.
- И ты еще заболела...
Я чувствую себя виноватой, а папа, взяв себя в руки, возится на кухне и через каких-то полчаса несет мне ужин в постель.
- На,- говорит он,- выпей. Это горячее вино. И таблетки.
А сам пьет прямо из бутылки.
- Пей, пей,- говорит,- это лучшее средство.
И вот мы уже весело щебечем. Я глоток за глотком потягиваю из чашки горячий, черный, как смоль, кагор, а папа пьет прямо из бутылки. От вина он потихоньку приходит в себя, позабыв о своих трудностях, да и я чувствую себя лучше. Я перестаю дрожать от холода. Видимо, вино делает свое дело, и какая-то легкая, уже знакомая дрожь охватывает мое тело, когда папа, наклонившись надо мной, целует меня в ушко, желая спокойной ночи, а я, закрыв глаза, чуть приподняв голову с подушки, тяну к нему свои руки и вплетаю игривые пальчики в его шевелюру, почему-то думая о Косте, тяну свои губы навстречу его поцелуям, которыми он осыпает мой лоб, мои щеки, глаза и губы, а затем шею и плечи и, откинув пуховое одеяльце, наполняет свои большие ладони моей маленькой грудью, не робко и неуклюже тиская, как Костя, а совсем по-иному, нежно и смело. Наши губы, все это время игриво искавшие друг друга, теперь, наконец, встретились и уже купаются в неге сладкого поцелуя. Я чувствую только горячее папино дыхание и представляю, как раздуваются крылья его крупного носа, и все еще слышу шорох злостно срываемых с тела папиных одежд. Что-то там еще не расстегивается, а затем и моя старенькая ночная рубашка издает жалобный стон, треснув, вероятно, по шву. И вот, наконец, всем своим телом, всей своей тугой белой нежной кожей я чувствую мускулистую жадную гору, глыбу папиного тела, угловатую, мощную, жаркую, злую, пахнущую крепкой работой. Господи, как я люблю это тело, эту кожу, эти запахи... Я так мечтала об этой минуте! Столько лет... Никакие Димки, никакие Кости и Женьки... Никто, никто мне не нужен. Я люблю папу, только папу... И вот я уже чувствую, как, теряя голову, теряю папу.
- Ах, Андрей...
Этот стон вырывается из моих уст в тот момент, когда приходит решение отречься от папы. Нет теперь у меня папы, теперь я сирота. Но у меня есть Андрей... Есть Андрей!
Беременность настигает меня в полосе осенних дождей, когда по утрам не хочется выбираться из-под одеяла, готовить завтрак. Хочется лежать в обнимку с Андреем, чувствуя тепло его тела. Лежать весь день, и всю ночь, и всю вечность... Я сообщаю эту новость Андрею, но он, кажется, не слышит, жуя котлету, читает свой доклад и делает пометки на полях карандашом. - Снова та же опечатка,- говорит он.- Ты, пожалуйста, будь поаккуратней.
- Я спешила,- оправдываюсь я и снова, как бы невзначай, тихо произношу:
- Андрей, я беременна.
- Да,- говорит он,- конечно.- И не отрывает глаз от своей ученой страницы.
Сделать обиженный вид?
- Тебе чай или кофе?
- Все равно...
- Андрей...
- Да.
Он поднимает глаза, смотрит на меня любящим взглядом и, улыбаясь, говорит:
- Прости, милая, конечно, кофе. С молоком.
- Я беременна.
- Правда?!
Он вскакивает со стула, швыряет в сторону свои умные страницы, берет меня на руки и кружит по кухне, опрокидывая стулья, табуретки, сдвигая с места наш маленький столик.
- Правда?!
- Ахха...
На следующий день Андрей сообщает, что улетает в Вену на какой-то конгресс и просит меня напечатать его доклад.
- Я с тобой?
- Конечно... Вылетим через неделю, во вторник. Ты утряси там, в школе все без меня.
- Ахха... Мне это ничего не стоит.
Вечером мы лежим и планируем нашу поездку.
- Знаешь,- говорит Андрей,- с этой беременностью нужно что-то делать. В школе еще не знают? Твои подружки...
- Не-а. У меня нет подруг.
- Нужно сделать аборт...
- После Вены?
- Завтра...
Вена меня привораживает. Идея Андрея встречена с интересом, о нем говорят, пишут в газетах, мы мелькаем на экранах телевизоров, я вижу завистливые взгляды известных ученых, которые только и знают, что, писано улыбнувшись Андрею, пялиться на меня. - Вон тот, бородатый,- говорит Андрей, стрельнув глазами на лысого красавца в тройке,- мой оппонент, врач. Он просто дурак, и не может понять...
- I glаd to see you!*
К нам подходит некто и долго трясет руку Андрея. Затем он берет мою руку и целует.
Я замечаю, что к нам направляется целая орава элегантно одетых людей во главе с остроносой цаплей на ногах-ходулях. Я давно ее заприметила по постоянной свите поклонников. Ей говорят комплименты, целуют руки. Почему ее считают красавицей? Что в ней такого нашли? Вот она подходит, обращая на меня внимания не более, чем на старика в ливрее. Подходит к Андрею, и он, оставив меня, поворачивается к ней лицом, всем телом, отдавая все внимание ей. Ах ты, цапля, гусыня плоскогрудая, селедка маринованная! А она и вправду красива. Сверкающие бриллианты сережек и колье особенно подчеркивают эту холеную красоту. Я вижу, с какой завистью взирают на нее дамы, и как помахивают своими хвостиками, стоя на задних лапках, писаные красавцы. Сколько же стоят ее кольца, браслеты?! Это же целое состояние! Она уводит Андрея, который послушно подчиняется, даже не взглянув на меня.
- Андрей... - едва слышно произносят мои губы,- остановись, Андрей.
Он не слышит моего немого крика.
Что я здесь делаю? Этот вопрос я задаю себе после некоторого раздумья, и ни секунды не теряя более, направляюсь к выходу. Одна. Я ловлю сочувственные взгляды тех, кто не примкнул к свите цапли, и делаю вид, что не нуждаюсь ни в чьем сочувствии.
- I am sorry, простите...*
Кто это? Кто это настигает меня?! Лысый бородач!
- Я вас провожу.
Меня?! С какой стати?
Лишь на мгновение я приостанавливаю шаг, но не выражаю согласия, даже глазом не веду. Какого черта он за мной увязался? Что ему от меня надо? У мраморной колонны я все-таки не выдерживаю и оборачиваюсь, чтобы бросить прощальный взгляд на Андрея. Я вижу, как он спешит, стремительно идет через весь зал напрямик, просто мчится ко мне, ко мне, отстраняя попавшихся на пути ротозеев. Все это мне только кажется, когда я на миг закрываю глаза. А когда открываю, вижу Андрея, стоящего вполоборота ко мне и мирно беседующего со своей цаплей. Они стоят у какой-то знаменитой картины, видимо, толкуя об авторе. Цапля говорит, Андрей слушает. Только на долю секунды я задерживаю свое бегство, но этого достаточно, чтобы понять, что Андрей все это время не выпускал меня из поля зрения. Так это или не так? Или мне все это только кажется? Мне кажется, что Андрей только-только оторвал от меня взгляд и теперь смотрит в глаза этой женщине, кивая головой в такт ее речи.
Андрей!
А он поворачивается ко мне спиной и теперь, задрав голову, рассматривает картину. Рубенс или Рембрандт? Или Эль-Греко?.. Мы никогда с ним о живописи не говорили.
- Это Матисс. Он интересен тем, что...
Теперь я слышу приятный бархатный голос с акцентом и локтем чувствую, как, едва прикасаясь, этот бородач подталкивает меня к выходу.
Голос - вот что нравится мне в нем.
- Вы любите хорошую музыку?
Никогда не задавалась подобным вопросом.
- Хотите послушать?
Ни на секунду не задумываясь, я киваю головой - "да!"
Пусть Андрей остается со своим Матиссом. А я направляюсь с бородатым французом. Он останавливает такси и, уже не спрашивая меня, называет водителю адрес. Мы слушаем нежные звуки флейты в каком-то ночном кабачке на берегу темной реки, в приглушенном свете светильников, и молчим. Я думаю только об Андрее, а этот Анри нежно обнял меня, боясь показаться навязчивым, и при первых же признаках сопротивления с моей стороны отступает. Иногда он оправдывается.
Он покидает мой номер с рассветом, желая мне всего хорошего, надеясь на скорую встречу. - Я вам позвоню.
- Конечно...
- Вы так восхитительны...
- Ахха...
Наутро при встрече с Андреем мы ни о чем друг друга не спрашиваем, не смотрим в глаза друг другу и понимаем, что между нами пролегла трещина, наступила полоса молчания. У каждого из нас появилась тайна, о которой мы молчим, сидя рядом в креслах самолета, сосредоточенно глядя в иллюминатор. Стюардесса приносит завтрак, и это спасает нас от молчания.
А через неделю мы уже думаем, что освободились от тяжести груза венских событий, будто бы ничего и не было такого...
Ничего и не было.
В ученом мире имя Андрея становится популярным, его приглашают в Америку и в Сидней, он ездит в Китай со своими лекциями, у него много друзей... Нередко он приглашает меня, и мы вдвоем носимся по Европе.
- Завтра вылетаем в Париж,- неожиданно сообщает он, когда мы устало бредем по проложенному когда-то вручную тоннелю в горе Св. Эльма. Эта гора в нескольких километрах от Маанстрихта, маленького голландского городка, куда мы забрались из любопытства.
- Завтра?!
Я не готова к встрече с Парижем.
- Ты ничего не говорил...
- Для меня это тоже неожиданность, сегодня позвонили.
К Парижу я не готова.
- Ты будешь читать лекции?
- Да. В Сорбонне, свой курс...
Значит, мы пробудем в Париже дней десять, не меньше.
Анри, наверное, встретит нас на аэродроме.
Я прошу у стюардессы свежую газету, чтобы прочитать в ней хрустящие новости. Не может такого быть, чтобы Анри не высказал по поводу нашего приезда приветственного слова.
- Ты читаешь по-французски?- удивленно спрашивает Андрей.
Я сдержанно улыбаюсь. Втайне от него надеясь, что все-таки попаду в Париж, я брала уроки французского.
- Ты меня приятно удивляешь,- говорит Андрей.
Я просматриваю газету от корки до корки - ни строчки о нашем приезде. Имени Анри я тоже не нахожу, и это меня настораживает. Вероятно, Париж узнает о нас из завтрашних газет.
- Ваш спор с Анри,- мельком бросаю я Андрею, протягивая газету,- надеюсь, получил разрешение, и теперь вы...
- С кем?
Все эти месяцы Андрей ни разу не упоминал об Анри, об их разногласиях. Я тоже не спрашивала.
- Какой спор?- переспрашивает Андрей, отрываясь от газеты и надевая очки.- О ком ты говоришь?
- Анри, этот лысый. Бородатый француз, ты же помнишь...
- Ах, Анри...
Андрей кивает головой, водружает очки на переносицу и разворачивает газету.
- Он умер. В тот же день.
- Умер?!!
Я даже привстаю в кресле, вцепившись руками в подлокотники.
- Как умер?
Я смотрю на Андрея в ожидании ответа и тихонько прикасаюсь к его руке.
- Разве я тебе не рассказывал?
Он по-прежнему делает вид, что читает газету.
- Ты разве... Еще в Вене...
Взглянув на меня, он прерывает свой вопрос, и какое-то время мы молча смотрим в глаза друг другу. Теперь только гул турбин. И в этом гуле прячется какая-то тайна. Я понимаю, что ни о чем спрашивать больше нельзя.
В Париже Андрей читает свои лекции, а я брожу по городу одна, по весенним улицам, по берегу Сены, подолгу засиживаюсь за столиком кафе. Художники, букинисты, студенты. Богатые и нищие, старики и дети... Каштаны Парижа... Почему Анри до сих пор не дает о себе знать? Может быть, и в самом деле что-то случилось? Анри не мог умереть. В ту последнюю ночь, когда мы остались наедине с ним, я успела тайком подсыпать порошочек в его фужер. Теперь я понимаю, зачем я это сделала - чтобы он выжил. Эти порошки всегда у Андрея рассыпаны по карманам. Теперь я знаю, что это такое, и это моя тайна. Иногда я позволяю себе прикарманить одну-две упаковочки, и храню их всегда при себе. Андрей ни о чем не догадывается, а я давно догадалась. Я не понимаю только одного - зачем Андрей хранит все от меня в тайне? Я же не маленькая девочка, которой можно заморочить голову какими-то витаминками. Я уже взрослая, красивая, умная. И способна понять, что Андрей... Ах, Андрей... Ты меня обижаешь. Я брожу по средневековым улочкам Парижа, по его площадям и кварталам. Господи! - это и вправду праздник.
Вечером, когда мы, уставшие от прожитого дня, утомленные впечатлениями, устраиваемся в постели, я все-таки осмеливаюсь задать свой вопрос:
- Андрей, зачем ты все эти годы...
По всей видимости, Андрей давно ждет этого вопроса, который теперь и не требует ответа: пришло время все рассказать. Мы это понимаем, дальше так продолжаться не может.
- Я расскажу,- говорит Андрей.- Я знаю...
Он отбрасывает газету в сторону, снимает очки и, приподнявшись на локте, целует меня в щеку.
- Янка, я тебя так люблю.
- Правда?
Затем он встает, откупоривает бутылку вина, наполняет фужеры.
- Ты теперь не хуже меня знаешь,- говорит Андрей и рассказывает о своем открытии, которое еще закрыто для науки, хранится в тайне.
- Есть изюминка,- говорит он,- о которой не знает никто. Все знают о феномене Грачева, но никому не известна формула этого феномена, его сущность, know how, понимаешь?
- Да.
- Вот они и хотят получить, выпытывают, шпионят, шантажируют, угрожают.
- Зачем?
- Ты, дуреха, еще не понимаешь... Это ключ к власти, ну, понимаешь?
- Не-а.
Какое-то время Андрей молчит, затрудняясь объяснить, а потом продолжает:
- Я прошу тебя только об одном,- наконец произносит он и снова умолкает. Видимо, ему трудно на что-то решиться. Я помогу ему.
- Андрей, я знаю, твои витамины...
- Не в этом дело.
- ... и порошки, которые ты хранишь в своем кейсе...
- Янка, родная моя, все эти витаминчики и порошки к моему открытию не имеют никакого отношения. То, что я придумал, перевернет представления людей, вот посмотришь. Некоторые умники от науки уже о чем-то догадываются и хотят... Но мы с тобой, понимаешь...
Он берет фужер и отпивает несколько глотков.
- Ты помнишь мальчика из твоего класса, которого ты укусила?
- Женьку?
- Потом и Костя, с которым ты...
Такое не забывается.
- Теперь этот лысый француз Анри! Он умер... Мой грех состоит в том,- продолжает Андрей,- что все эти годы я растил из тебя змею. Почти со дня твоего рождения я пичкал тебя таблетками только с одной целью - сделать тебя гадюкой. Теперь ты должна знать, что твой укус смертелен. Ты пропитана этим ядом насквозь, он в крови, в слюне, в слезах, в твоем организме. Тебе достаточно царапнуть кого-нибудь... Твои зубки остры, и близость с тобой опасна. Так вот грех мой не в том, что ты пропитана ядом, это совершенно безвредно для твоего здоровья. Грех в том, что... что ты любишь меня, я это знаю...
Снова воцаряется тишина и мучительное раздумье. О чем? Мне кажется, что к сказанному добавить нечего. Но об этом я догадывалась и сама. Я не знала только о его грандиозных планах. - Я взял тебя из роддома, когда тебе шла третья неделя. Мать оставила тебя умирать, узнав о врожденном пороке сердца. Тебе сделали операцию, и я выкрал тебя у смерти, выходил. Мы уехали в другой город, и ты стала моей дочерью. К тому времени я уже знал, что нашел...
Андрей прерывает свой рассказ, встает, прикуривает сигарету, откупоривает коньяк. Делает несколько глотков прямо из горлышка и ставит бутылку на столик. Исповедь дается ему нелегко. Это и в самом деле трудно - нести свой крест молча.
- Понимаешь,- он присаживается на краешек кровати, точно боясь прикоснуться ко мне,- я создавал тебя из плоти, как Роден из глины свою Камиллу. Я держал тебя в бедности, но растил здоровой, сильной, умной, красивой... Теперь ты - принцесса, понимаешь? Ты погляди, как смотрят на тебя все эти... Как они хотят тебя, как они ластятся к тебе, мои враги. Все эти мерзкие темные подонки, и Анри, от которого я уже избавился...
- Он жив...
Это признание вырывается из меня, как случайный выстрел. Андрей умолкает, и какое-то время смотрит в пустоту, затем его взгляд, медленно описав полукруг, находит меня.
- Как жив?
- Он... - робко произношу я, чувствуя за собой вину,- он жив. В тот вечер...
Я понимаю, что своим вмешательством в дела Андрея перечеркиваю какие-то его планы. Я взяла на себя смелость оставить Анри в живых, но с какой стати он должен умирать? И почему я должна стать соучастницей этого убийства? Ведь Андрей...
- Ты дала ему порошок?
Я киваю.
Андрей закрывает глаза, ложится рядом и, глубоко вздохнув, несколько секунд лежит без движений, не дыша, как покойник. Затем втягивает в себя воздух и произносит:
- Ах, Янка, Янка...
Вдруг он вскакивает, идет к телефону, поднимает трубку и тут же кладет ее на рычаг.
- Теперь я все понимаю,- говорит он сам себе, бродя полуголым из угла в угол. - Теперь мне все ясно.
Он стучит ногтями по столу (это его старая привычка, когда принимает какое-то важное решение), снова поднимает трубку и опять зло бросает ее.
- Родная моя, Янка, девочка моя. Никогда, никогда, никогда, слышишь!- никогда больше не лезь в мои дела.
Он так и говорит: "не лезь".
- Никогда не принимай никаких решений, не посоветовавшись со мной. Ты должна дать мне слово, поклясться и никогда не нарушать эту клятву. Ты должна...
Он говорит ясным, требовательным и почему-то торжественным голосом, словно сам дает клятву. Этот голос требует от меня беспрекословного повиновения, безукоризненного выполнения его повелений. - Я признаю свою вину в том, что не посвятил тебя в свои дела, я не хотел подвергать тебя опасности. Теперь же... Он тяжело вздыхает, выбирается из кресла и подходит ко мне.
- Как же нам теперь выжить,- спрашивает он у самого себя,- как теперь быть?
От таких слов у меня перехватывает дыхание.
Он стоит, наклонившись надо мной, зловеще освещенный желтым светом, глядя на меня тяжелыми бессмысленными глазами, улыбаясь улыбкой идиота.
- Эх, Янка... А ведь мы могли бы...
Это звучит, как прощальный аккорд.
- Ты так мне была нужна... Мы бы с тобой...
Его губы шепчут это как молитву.
Бесконечно долго длится ночь. Мне редко снятся сны, а сегодня я всю ночь скакала на лошади, уходя от погони. Вцепившись в гриву, я ощущала только запах пота и слышала свист ветра, а по сторонам, в метре от меня, ощерясь и, сверкая глазами, неслись какие-то злые люди, протягивая ко мне руки... Когда я просыпалась и открывала глаза, Андрей лежал, глядя в потолок, куря и не произнося ни слова. Спасительное утро пришло радостным, веселым, влилось в приоткрытое окно ранним гулом Парижа. Всю ночь мы жили в немом ожидании чего-то страшного, какой-то беды, а она не пришла. И теперь мы в веселом недоумении протираем глаза, точно после песчаной бури, и даже улыбаемся. Мы рано встали, и у нас теперь уйма времени. Выпив кофе, мы снова бухаемся в постель, а через час мы уже на авеню Рошель. Сегодня у нас обширная программа: кладбище Монмартр и катакомбы Данфер-Рюшо. А вечером - знаменитые парижские погребки... Веселый, по-летнему теплый парижский вечер приходит неожиданно быстро. Не успели мы, как следует нагуляться в свете желтых фонарей, не успели надышаться после дымных, душных, утопающих в музыке подвалов - пора домой. Не то, чтобы кто-то нас подгонял, нет. Просто хочется освежиться и забраться в постель...
Наш отель. Наконец-то!
Не успев переступить порог, мы включаем свет, словно сговорившись, вдвоем набрасываемся на дверь, чтобы захлопнуть ее изнутри. Нам кажется, что эти двое вот-вот ввалятся в номер, поэтому я всем телом налегаю на дверь, а Андрей запирает ее на все запоры, которые щелкают красивым металлическим звуком, вселяющим прочную уверенность в том, что мы надежно защищены от вторжения. Теперь свет.
От неожиданности я вздрагиваю, а Андрей каменеет. На какое-то время мы замираем, затаив дыхание, и удивленно-испуганно взираем на сидящего в кресле, затем Андрей облегченно вздыхает и, кашлянув, произносит:
- Ах, это вы...
И тут же я узнаю Анри.
- Испугались?- спрашивает он, добродушно улыбаясь и вставая навстречу.
Я вопросительно смотрю на Андрея, но он словно не видит меня. Он что-то ищет взглядом, затем открывает дверцу шкафа и успокаивается.
- Вы сегодня очаровательны,- стоя в полуметре от меня, произносит Анри.
Я принимаю комплимент, сдержанно улыбаясь, и стараюсь прочесть в его глазах ответы на свои тревожные вопросы. Интуитивно, чутьем, я понимаю: беда пришла. Или мне только мерещатся страхи?
- Что здесь происходит?- Вопрос, который задал бы на моем месте любой. И я задаю его. Андрей молчит и делает вид, что не слышит, будто вопрос его не касается, а Анри берет мою руку и целует.
- Все в порядке,- говорит он,- все o`кеу... Как вам нравится наш Париж?
Собственно, ни я, ни Андрей не расположены сейчас к праздному разговору. Мы чувствуем, что струна напряженности натянута до предела и достаточно лишь легкого поворота рычага...
- Вы, конечно же, не успели...
Я помню, как эти чувственные губы целовали меня, как горели желанием эти темные глаза.
- Знаете ли,- вдруг произносит Андрей,- катитесь-ка вы. По какому такому праву?
Ни слова не произнося, Анри идет к двери, щелкает всеми замками и отпирает ее.
- Came in, please.*
Входят двое. Теперь мне страшно, меня пронизывает дрожь. Я чувствую, как подкашиваются ноги. И Андрей сник. Он садится в кресло и опускает голову. До сих пор я надеялась, что все это неудачный розыгрыш, маленькая забава, что Анри и Андрей обо всем условились заранее и хотят преподнести мне славный сюрприз. Теперь же, когда неожиданно вторглись эти незваные гости в шляпах, с каменными лицами без всяких проблесков ума, меня снова охватывает страх: что они затевают? Я пытаюсь найти ответ на свой вопрос в глазах Анри, но я его совсем не интересую. Методично заперев дверь на все запоры, он подходит к Андрею и без всяких предисловий, произносит:
- На этот раз вы от меня не ускользнете. Или вы представите нам все результаты испытаний, или...
Мне все становится ясно: им нужны формулы открытия. Так вот чего они от нас хотят! Раскрыть тайну - для Андрея значило бы потерять все, к чему он шел все эти долгие годы. Потерять все. На это Андрей никогда не согласится, я знаю. - У нас мало времени, поверьте, и мы не намерены с вами церемониться.
Тишина длится ровно столько, сколько нужно Андрею для одной затяжки сигареты.
- Ладно...
Он произносит только одно это слово, делает одну за другой еще несколько затяжек, встает и идет к шкафу. Открыв дверцу, он секунду раздумывает, затем берет свой кейс и несет к столу. Я слежу за каждым его шагом, каждым движением. Вот он кладет кейс на стол и, набрав код, щелкает замками. Щелчок, словно выстрел стартового пистолета: сразу все приходит в движение. Едва Андрей успевает схватить пистолет, как тут же получает удар по затылку и оседает на пол. А я чувствую, как мою голову сжимают тиски: я не могу шевельнуться. Анри вяло поднимает с ковра пистолет Андрея и падает в кресло. Андрей приходит в себя не сразу, лежит на полу, подвернув неуклюже под себя руку, затем издает стон, наконец, повернувшись, поднимает голову.
- Мы изнасилуем твою дочь, а тебе...
Анри берет сигарету, щелкает зажигалкой. Он медленно выпускает дым, который клубится в его бороде и усах, создавая впечатление маленького пожара. Кажется, эта лысая голова вот-вот вспыхнет огнем, и кажется, что это уже случилось. Андрей мотает головой из стороны в сторону, поднимается на ноги, добирается до кресла. Он молчит и только трет свой затылок.
- Нет,- наконец произносит он,- никогда.
Он никогда не раскроет свою тайну. Никому. Даже мне, я знаю. Я знаю, что овладеть этой тайной они смогут, только отняв у него жизнь. Это "никогда", брошенное Андреем в тишину комнаты, является сигналом для всех троих. Сначала они избивают Андрея. Они бьют его ногами, короткими ударами по голове, по спине, в живот, бьют до тех пор, пока он может стоять на ногах, затем бьют корчащегося на полу, пока он не теряет сознание. На меня они не обращают внимания, а мне кажется, что пришел конец света. У меня даже нет слез, хотя я плачу всем телом. Я не в силах ничем помочь Андрею, не в силах его защитить. Я понимаю, что сделай я попытку вмешаться, и Андрею достанется еще больше.
И все же я решаюсь:
- Анри...
Они поворачиваются на мой голос, как на выстрел, но тут же увидев меня, беспомощную, успокаиваются и приводят себя в порядок, поправляя прически, подтягивая брюки. Теперь они пьют воду по очереди прямо из графина, а тот, что с усиками, подходит к Андрею и льет ему воду на голову. Когда Андрей приходит в себя, они усаживают его в кресло, связывают ему руки за спиной, а ноги привязывают к ножкам кресла. Зачем? Он не в силах держать голову. Лицо его изуродовано, залито кровью, сорочка изодрана в клочья и покраснела. Господи! И все это в наше время, в центре Парижа! И все это молча... Они больше не угрожают Андрею, не избивают его и не размахивают перед его лицом пистолетами. Они принимаются за меня. Кажется, я вот-вот потеряю сознание. Этот высокий, в жилетке и с усиками, подходит первым и рвет мое шелковое платье, как ненавистный флаг побежденного врага. Неистово, дерзко. Он сдергивает его с моего тела, как кожу, и кажется, сейчас примется топтать ногами. Усики в улыбке расползаются по его смуглым щекам, глаза блестят, сверкает золотой зуб. У него потные руки и просто смердит изо рта, когда он дышит мне в лицо, хватая за лифчик. Забившись в угол, я смотрю на него глазами, полными страха, тяну на себя одеяло и простыни, но его цепкие пальцы уже впились в мои волосы, а другой рукой он обнажает меня донага, сдергивая мощными рывками все, что еще прикрывает мое тело. В силах ли я устоять этому напору дикого желания? Я бросаю молящий взгляд на Анри. Наблюдая, он курит.
- Андрей,- я перевожу взгляд на Андрея, и он поднимает голову.
Теперь тишина.
Наши взгляды встречаются, но в его глазах моя мольба не находит приюта, там пустота, холод и ни йоточки участия. Так что же, у меня нет выхода? У меня есть одно спасение - мое испытанное оружие, мои ласки, чары паучихи. Я не стану пожирать их тела после близости, они сами подохнут. Но Андрей, Андрей, как же так? Мой немой вопрос прерывается болью - это усатый мерзавец сжимает кисти моих рук, насилуя мою нежную кожу, мою честь, честь Андрея... Так бери же меня, на!..
Этот немой крик рвется из каждой клеточки моего прекрасного тела, из каждой его порочки.
На!
Еще один раз, только раз, я бросаю беглый взгляд на Андрея, жадный взгляд надежды, но Андрей мертв. Он тупо уперся глазами в пол и погребен молчанием. От него не исходит ни шороха, ни стона. Ни звука! Значит, край. Это - конец, крах. Андрей ведь знает, на что идет, он бросает меня в жерло вулкана, как спасательный круг утопающему. Спасти его? Умертвить это грязное отребье? Но какой ценой?! На что он надеется? Ведь взяв меня поочередно на его глазах и не добившись своего, они прикончат и его напоследок. Они умрут завтра, это правда, но мы с Андреем будем мертвы сегодня. Через каких-нибудь тридцать-сорок минут наши тела...
- Андрей, я даю вам ровно одну минуту,- это Анри. Он дает передышку и моей коже, которая стонет от боли в неволе лап усатого. Тиски на запястьях ослабевают, и мне удается пошевелить пальцами. Я ловлю себя на мысли, что нужно использовать любую возможность, чтобы поцарапать насильника. В моем положении это можно сделать либо ногтем, либо зубами. Но этого мало, нужно, чтобы в эту царапину попала моя слюна или кровь. Они насилуют меня поочередно, добиваясь меня с трудом, пыхтя, как паровозы. Я только делаю вид, что противлюсь этому насилию, и они избивают меня, избивают до крови, у меня нет нужды прибегать к уловкам - я просто впиваюсь ногтями в кожу каждого, впиваюсь в эту вонючую потную кожу своими сахарными зубками и раздираю ее до крови. Я добиваюсь своей цели - завтра же этот скот подохнет. Я устрою им мор! И это меня радует, даже веселит: я улыбаюсь. Я уже не думаю о цене, которую пришлось заплатить. Все кончено. О том, что ждет нас после кровавой оргии, я тоже не думаю. А что тут придумаешь? Все мы умрем. Мне хочется только одного - чтобы скорее все это кончилось. Я вижу, как горят глаза этого гаденького Анри, он что-то говорит мне, упиваясь моим телом, но я не слышу его слов. Когда все, наконец, стихает, и эти упыри, придя в себя, понимают, что не достигли цели, я стараюсь взять себя в руки насколько это возможно в ожидании смерти. Вдруг слышу голос Андрея:
- Завтра...
Я не верю своим ушам: почудилось. Собираю остатки сил, приподнимаюсь на локоть и открываю глаза. Они стоят рядом с Андреем, и Анри угрожает ему ножом. Он уже сделал насечку на шее, и кровь, я вижу, сочится из ранки на лезвие.
- Завтра...
Он повторяет это еще раз, а из меня вырывается крик:
- Дрянь!
Я понимаю уловку Андрея. И даю себе слово. Я клянусь себе, я клянусь... Я повторяю эту клятву, как молитву, и даю себе слово сдержать эту клятву.
- Почему завтра? - спрашивает Анри.
- Мне нужно...
- Сейчас. Или мы...
- Завтра,- спокойно произносит Андрей,- в семь вечера.
И эти дураки соглашаются!
Сорвав телефон, забрав наши вещи и кейс, они уходят, заперев нас в клетке, и, наверное, всю ночь и весь день караулят нашу дверь и окно. Но вечером никто не приходит. Иначе и быть не могло. Случилось так, как рассчитал Андрей. И еще одну ночь мы проводим в клетке, без еды, без снов.
Чужие.
И только утром дверь отпирает полиция. Да, нас ограбили, избили. И заперли в номере. Почему мы не стучали? Так страшно ведь. Отчего они все умерли? Умерли?!! Мы с Андреем только переглядываемся, удивленно пожимаем плечами: как так умерли? Все трое? Кто бы мог подумать! Наша игра сближает нас, мы как бы одно целое:
- Туда им и дорога.
Следователь подозрителен. От чего эти порошки? От гриппа, говорит Андрей, берет и высыпает себе в рот сразу три штуки. И просит воды. Следователь наливает. Еще целых три дня можно наслаждаться Парижем, но мы вылетаем сегодня, Париж разлучил нас. Париж разлучил нас навсегда, и мы спешим расстаться. Теперь перед нами новая жизнь, у каждого - своя. Нужно закатывать рукава. Все лето я живу одна, а в сентябре, когда ночи стали прохладными, а постель - холодной, я набираю номер Андрея.
- Он в Риме,- отвечает секретарь.- Будет седьмого.
Я звоню девятого.
- Сегодня улетел в Антананариву.
- Куда улетел?
- Это в Африке.
Видно, ему не сидится дома.
Я встречаю его тринадцатого с букетом роз.
- Янка, ты?! Я без тебя, знаешь...
Он так рад, он так скучал. Он привез мне подарок - голубое ожерелье. К цвету моих глаз.
- Ах, Андрей...
Всю ночь мы не спим, мы снова вместе, и нет больше силы, способной разлучить нас.
- Знаешь, я...
- Молчи...
Я запечатываю его рот поцелуем, новым и новым.
- Ах, Янка, так ты кусаться!..
Мы просто бешеные, шалеем от ласк, от любви.
Утром, чуть свет, я встаю.
- Куда ты?...
- В Осло, на денечек...
- А вернешься когда?
- Через пару дней...
Он снова бухается головой в подушку, а я спешу тихонько прихлопнуть за собой дверь. Теперь мне незачем сюда возвращаться. Все порошки я вымела из его карманов, из кейса, из шкафчиков и шкатулок. Я ведь дала себе слово.
Все ли?
Скоро я узнаю об этом из газет.




Мнение посетителей:

Комментариев нет
Добавить комментарий
Ваше имя:*
E-mail:
Комментарий:*
Защита от спама:
один + четыре = ?


Перепечатка информации возможна только с указанием активной ссылки на источник tonnel.ru



Top.Mail.Ru Яндекс цитирования
В online чел. /
создание сайтов в СМИТ