Никита Янев.
Из разных сборников.
ГЛАЗНОЕ ЯБЛОКО.
Глазное яблоко, глубокое как комнат
За стёкла уходящий томный мир,
Из наблюдения на улице, а так же
Воспоминания зелёных водоёмов собачьих глаз
В гостях на кухне друга,
Перелилось в меня и продолжалось
Короткими и яркими словами.
Так для письма по полостям предметов
Мне видимых мой взор предназначался
И был расправлен на клочке бумаги
Животною привычкой забирать
Вглубь омута зелёного, в глубины
Сетчатки и придатков сытых нервов,
Как некую добычу, всё, что свеже
Той новизной, нетронутой словами.
Благополучием пыхтящий 21-й
«газ», женщина с покупками, трико,
приросшее к балконному канату.
Стекло подъезда, пропускающее в чрево
Той какофонии, что есть домашний быт,
Помноженный на цифру «сорок пять».
И все кивали, были тонки взмахи,
И в солнечных свободах словом дружбы
Я радовал затворницу судьбу.
1989.
ЖД
Складки плаща целомудренно-девственной ночи.
Ночь покрывала пространство от неба до неба.
Ночь шевелилась огнями и плавала птицей.
Чёрным крылом отражалась в колодцах бессонниц.
Снами была, нечастыми, странными снами.
Ветки качала, врала в изменённые лица.
Где-то в дороге мосты, города посылала.
Стрелочник ночь, маневровый трудяга.
На переездах грудила пустые вагоны.
В доме путейца глядела сквозь тёмные стёкла
Вслед убегающим теням ночного движенья.
Ночь неспроста завела себе память.
Кто ты, поэт, не поэт, переводчик из речи
Капель дождя на стекле проходящих составов,
Дела ей нет. Все дороги стремятся
Снова в себя. Их поэтому дело
Быть незаметными в людях, в постройках, в работе.
1989.
СЕДЬМАЯ МОСКОВСКАЯ ЭЛЕГИЯ.
И отрывать у небытья значенья,
Копить слова, как небо копит звёзды,
Как плод в саду накапливает влагу
Всем телом жизни, что сочна и ярка,
Она внутри него, его творит снаружи.
И узнавать, и узнаванье будет
Зачерпнуто в колодцах бытия
Пригоршнями, глотками, задыхаясь.
Но успоковши глубокое волненье,
Как воздух пьются, и земля, и небо,
И отчуждённая волнением вода
Глухого понимания природы
Всего того, что мы зовём мгновеньем.
Ты ненавидел лишние тона,
Но ты поймёшь, что только в них ты полон,
И ты не находил себя в пространстве
Слепого задыхания простором.
Но ведь не ты, а небо катит волны,
Которыми упьётся всё живое
И ты не обессудь, в его глазах
Ты только человек один, и только.
И что, что знаки кровного родства
Тебя обескураживают в мире,
Где быть живым есть быть живущим болью
Для понимания, а говорить слова,
Привычка и ненужная, быть может.
Когда тебя ударят, отвечать
Не сможешь ты и чтобы не ударить
Наговоришь ещё так много слов,
Что ты один не будешь верен миру.
И будешь рваться от людей туда,
Где только тишина и размышленье
Тебя спасут от сумасшедшей мысли,
Что ты здесь лишний, потому что нет
Ответа на проклятые вопросы,
Повешенные в небе мертвецами
И нет ответа на твои призывы.
Но разве так с людьми не посылает
Тебе вся жизнь всю жизнь без измененья,
И разве не в саду ты бродишь жизни,
И разве не прекрасен этот сад
В минуту совпадения ударов
Его сердец с твоим, прикосновенье
Неуловимо и полно как боль.
Ты чувствуешь дыхание вселенной,
И сразу на губах, когда целует
Тебя любимая, ты отдаёшь ей возглас
Принятия всего сполна навеки.
1989.
ЭЛЕГИЯ.
Проём в стене, что выел солнца свет,
И в жёлтом воздухе качается картина,
И говорит тебе, ты розовый влюблённый,
И как же ты меня не замечал.
Она висит здесь год, другой и третий
Над матовой пластмассовой розеткой…
Так и другое входит в жизнь твою
В минуту предвечернего затишья
Или в бессонье синем на заре,
Когда мир полон милого ребёнка
Под крики пролетающих ворон,
Поднявшихся как деревенский житель
До солнца, чтобы вывести скотину
На луг, сияющий прозрачною фатой
Сиреневой росы, застывшей в лицах
Произрастающей таинственной травы
С утерянным названьем, потому что
Она образчиком для чистого искусства
С корнями вся ушла в глухую жизнь
Надмировых и внутренних забот,
Всем существом, настолько, что утрами
Приходится нам голову ломать,
Чем нам дано такое совершенство.
Так долгий день и простояло павой
Со всем живым и неживым портретом
Теченье наших мыслей о природе
Всего того, что мы зовём природой,
Плывущею в воздушном водоёме
Тел, растворённых тонкой оболочкой
В живой воде лекарственного солнца,
Предупредительно налитого в бокалы
С дождём иль снегом, ветром или зноем,
В зависимости музыке, звучащей
В гортанном ресторане наших дней
Хрустящим накрахмаленной сорочкой
Официантом, провиденьем, гидом
Со лживою, лоснящейся улыбкой
Или таинственною, после перепою,
В услужливо протянутой руке
Держащего меню, перо, салфетку.
И всё равно, что выберете вы,
Накроет только вилки и ножи,
«а остальное, - скажет, - не готово».
Мы не торопимся, куда нам торопиться.
1990.
МОЛИТВА.
Всё помогает людям жить:
Цветок в горшке, травинка,
Мозаичные витражи,
Последняя былинка.
Исчерпывая полноту
Обрамленного тела
Неярким светом, наготу
Во множестве пределов
Исчерпывая, вознося,
Исчёркивая строчки.
Так бьётся баба на сносях
От шевеленья дочки
Уже отдельной в ней самой
Пространственной и сшитой
Из разноцветных лоскутов,
Молитвою, пролитой
Из формы света на внутри
Встающие виденья,
Из фиолетовой зари
С малиновою тенью.
НЕ УБОЯЛАСЬ БЫ.
Импровизируя о том,
О чём сгореть желал бы даром,
Глядя сознательным пожаром
На прижитой металлолом,
Гармоний, якобы, ища
В околоземном водоёме,
Не убоялась бы душа
Быть рыбой, ласточкой и кроме
Того, бравируя, гордясь,
Импровизируя, калечась,
Ища прижизненную связь,
Так называемую вечность,
Меж ларами и небытьём
Бросаясь с головой в пространство,
Людских названий и имён
Стараясь выговорить царство,
И артистически скорбя
Над внутреннею пустотою
Своею умолчать себя
Всей линией береговою.
1990.
ПРО МЫТИЩИ.
Не восемь рук же у меня,
Сказала дочь и дверь закрыла,
Таща игрушки в свою детскую,
А я припомнил Достоевского.
Гуляли с ней, гуляли прочие,
Не любящие детский сад,
И бабушка одна, короче,
Рассказывавшая всё подряд,
Рассказывала, что работает
В гинекологии, когда
Из школы высыпали школьники
Во двор, 2 сентября.
Сказала, мол, что вот такие же
Лежат у них, их очень много,
Про триппер уж забыли, сифилилис,
Пятнадцать и шестнадцать лет.
Последние два года, вставил
Про наше время робко я,
Она рассказывала дальше,
Под капельницею и аборт.
Приходят очень поздно, дети
Не могут быть нормальны, но
Одна решилась и рожала,
Как видно пролечилась, термин.
Потом подростки загалдели,
Засквернословили, она,
Теперь начнётся мат, сказала,
Детей нам уводить пора.
Какая встреча в самом деле,
Рассказывала, что гимнастка,
Теперь пошла в плеча и бёдра,
Внук тёмные очки разбил.
Рассказывала, что муж бросил,
Из шестерых троих сгубили,
В трёх комнатах одна кукует,
А в поликлинике народу.
Теперь лежит в Северодвинске,
Парализован и зовёт.
Обычные, чуть пожилые,
Мне разговоры обо всём,
О многом догадаться дали,
Про женщину, про Достоевского,
Про свой характер, про любовь.
И вот раскрылась эта книга,
Что жизнью многими зовома,
На той странице, что пролистывалась
По недосугу и смущенью.
Простая девочка из плоти
И голяка родомый плод
Сумела полюбить для детства,
В Мытищах умер князь Андрей.
1994.
РАССКАЗ.
Горлов сам не знает
Какой он нынче мужественный.
Миша, раб лампы,
Холодный и простой.
Совалёв, затепливший
Жизнь возле пропасти,
Для девочек и мальчиков
Построивший дом.
Марина несчастная,
Женской доли образ собирательный,
На котором держится целая страна.
Ира Совалёва,
Посвящённая в рыцарство.
Оля Тараканова,
Влюблённая в Меншикова.
Маша Коляскина,
Занимающаяся тейквандо.
Ира Ульярик,
Ренессансно улыбающаяся,
Наташа Соловова,
Жена разведчика,
Петя Богдан
И Саня Фёдоров,
Жители города,
Клетки вселенной,
Футбольные мученики,
Приходька двойной,
В нём благородство любить
И сладострастие корысти,
А я не могу отвязаться от Соловков
И боюсь улицы.
Мой герой, писатель,
Который не пишет ни хрена.
Потом беру, приделываю
Ангела с мечом,
Серафима шестикрылого
От имени жизни.
Сразу получаются
Отшельники, мученики,
Святые, бесноватые,
Становится видна
Помощь. Повесть пишется
Не фабричным изделием
На фабричном изделии,
А вилами на воде.
Вот это хорошо.
Так Бог говорил
В одной книге.
2000.
В ПОЕЗДЕ.
В бывшем осколке великой империи
С лёгким названьем окраина
Скифо-сармато-казацкие прерии
В поезде пересекаем мы.
Мазанки, известняковые домики,
Хаты из ракушняка,
Вверх корешками раскрытые томики,
А на страницах века.
Чересполосица плодоношения,
Цифры доходных щедрот,
Лозы, бахчи, абрикосы, черешня
И изобилия рог.
Пылью как воском залитые тополи,
И фрикативное «гэ»,
И Мариуполи, и Мелитополи,
Месяц на длинной ноге.
Грустным подобием новой Америки
Чичикова Слобода,
Не обошлось без советской истерики
И я родился тогда.
Папа – болгарин, мать – Фарафонова,
Север, юг, запад, восток,
Материковое слово «херово»,
Стыдное слово «сынок».
Семь тысяч дедушек от сотворения,
Третяя тысяча лет
От рождества, было богоявление,
Ну а теперь его нет.
Я прихожу на заросшее кладбище,
Птица на ветке поёт,
Как маму крысу не убивала,
Думала бабушка ждёт.
2003.
ПОТОП.
Всё замерло и ничего не слышно,
И только дождь бормочет под окном
Немую песню 10000 лет.
Гудок болельщиков на тротуаре,
Подростки шумно празднуют победу,
И снова смерть подростков и машин.
И только дождь рассказывает листьям,
Что он размочит всё до основанья,
Чтоб ничего не оставалось твёрдым.
Потом электродрелью самолёт,
Потом не то что пьяные, а просто,
Желавшие быть пьяными совсем,
Выкрикивают знаки восклицанья,
Сшивающие оба этих мира
Суровой ниткой вымысла. Вода
Встаёт сплошной стеной, как обещала.
Из дыма низкой облачности внятно
Глядит лицо и хочется сказать,
«второй потоп». И хочется молиться.
И я молюсь, «не оставляй нас, Боже».
«Ты видишь всё, все помыслы, все лица,
Все линии прекрасных тел и судеб,
Всю черноту на дне моей души,
Мой страх, мой гнев, мою больную совесть.
Но я ведь тоже кое-что могу,
Ну, например, сказать дождю, не лейся».
Всё замерло и ничего не слышно.
2004.
|